Выбрать главу

— Нашенский, православный хлопец, грузин благородный. Правда, какой-то архчист али арничихтист, тьфу, прости Господи, запамятовал слово! Дарька, подскаж! — толкнул он в бок сидевшую рядом счастливую до последнего волоска Дарью.

— Антихрист… ой! батюшки! А-на-хер-тист, ли чё ли, — серьёзно выговорила по слогам, но тут же захохотала Дарья.

Михаил Григорьевич, мелко, как бы украдкой, посмеиваясь, искоса взглянул на сидевшего в отдалении Виссариона. А Виссарион всё смотрел на Елену.

— Анархист, — снисходительно подсказал отец Яков, аппетитно закусывая куском жареной с луком говядины.

— Во-во, батюшка! — чему-то обрадовался Иван. — Анархист.

— Да не я, сын мой, анархист, а твой артельный! — скованно засмеялся отец Яков.

— Все они одним миром мазаные — нахеристы! — ворчал, хмелея, Михаил Григорьевич, в бороде которого запутались завитки лука. — Бунты, революции имя подавай. А пошто? Для забавы! А работать, гады, не хотят.

Иван приобнял Михаила Григорьевича:

— Фуй, разворчался, братка. Виссариоша, говорю тебе, дельный мужик. Отбывал он ссылку в Якутии, но через каких-то своих именитых рожаков добился перевода сюды. Вот, принял его в артель. Работник он в сам деле — во, хотя из белоручек, аристократьёв. Сполнительный, тихий, поперёк слова не молвит, а чую — силён он духом, крепок какой-то задумкой.

— Хорош, не хорош, а на чёрта похож, — не дослушал брата Михаил Григорьевич и одним махом выпил из чарки, занюхал копчёным омулем. — Ты почему с отправкой рыбы и бельковых шкурок задерживашь? Лавка пуста да с приисков, с Витима, наезжал ко мне приказчик Козлов Гришка — просит подводу-другу копчёностев, особливо сигов.

— Прости, брат, загулял малёхо. Ты меня знашь — могу пуститься во все тяжкие, но работу не забываю. Накоптил сига и омуля стока, что тебе две надо было гнать подводы. И белька уже набили изрядно, шкурки выделали — можно везть в Иркутск, по ярмаркам распихать.

— Всё тебя понукай и взнуздывай, как стоялого мерина. Пора бы, Иван, остепенеть.

12

Иван неожиданно встал, расправил по тонкому сыромятному ремешку свою красную, пламенеющую рубаху и полнозвучно запел:

— Посеяли девки лён, посеяли девки лён…

Его артельные мужики поддержали, перекрикивая друг друга, дурачась:

— Ходи браво, гляди прямо, говори, что девки лён, посеяли в огород! Ходи браво, гляди прямо, говори, что в огород!

А Иван — ещё громче:

— Во частенькой, во новой, во частенькой, во новой…

Добровольный хор подхватил хрипатыми голосищами, словно бы неподалёку стрельнуло из пушки:

— Ходи браво, гляди прямо, говори, что во новой!

— Повадился в этот лён, повадился в этот лён… — подмигивал Иван, озорно сверкая круглыми воробьиными глазами, и похлопывал по широкой тугой спине брата, который всё-таки улыбнулся искренне, но лишь скосившими губами.

— Ходи браво, гляди прямо, говори, что в этот лён! — кричал хор. Одновременно люди чокались и выпивали из рюмок и чарок.

— Детинушка, парень молодой, детинушка, парень молодой…

— Ходи браво, гляди прямо, говори, что молодой!

— Красный цветик сорывал, красный цветик сорывал…

— Ходи браво, гляди прямо, говори, что сорывал!

— В Байкал море побросал, в Байкал море побросал…

— Ходи браво, гляди прямо, говори, что побросал!..

Подпевать стали даже задумчивый отец Яков и всё ещё сердитый на брата Михаил Григорьевич. Раскрасневшаяся, похорошевшая Елена затаённо сидела рядом с отцом и ощущала странную, нараставшую дрожь внутри. Еле слышно, отстранённо, будто была одна, подпевала, но что-то другое. «Наверное, простыла», — подумала она, страшась поднять глаза и взглянуть на того, которого, казалось ей, только и видела сейчас. Виссарион, чувствовалось ею, словно бы сидел перед самыми её глазами, и она видела каждую чёрточку его необычного, притягательного восточного лица.

— В своей жёнке правды нет, в своей жёнке правды нет… — пел, перемахивая на бас, Иван, подзуживающе подмигивая Дарье, а она весело щипала его ниже спины одной рукой, другой же норовила хлопнуть ниже живота. Иван уворачивался и достаточно успешно, и Дарье удалось только раз ударить скользом по тугому грушевидному брюшку супруга.

— Ходи браво, гляди прямо, говори, что правды нет! — на особенном подъёме проголосил хор, с плутоватостью заглядывая друг другу в глаза, подмигивая и разводя руками.

— Ух, греховодники, — улыбчиво бурчал отец Яков, наливая себе и соседу водки. — Сатанинское племя, чёртовы дети!

— В чужой жёнке правда вся, в чужой жёнке правда вся! — тоже по-особенному торжественно пропел подтрунивающий Иван, прижимая к своему боку податливую, непокрытую голову Дарьи.

— Фуй ты, кобель сивохвостый, жеребец не доенный! — грозно поднялась смеющаяся Дарья и стала дробно, как заяц по пню, колотить мужа по спине.

Но Иван подцепил супругу на руки и стал кружить. Сбивал посуду её ботами и подолом, который размашисто взвивался кружевами.

Все хохотали, указывали на супругов пальцами, наливали водки и вина. Кто-то сбросил с пластинки иглу, которая впустую, с шипением и скрипом тёрла её, кто-то взял тальянку и вовсю растянул выцветшие меха. Плясали все, кроме отца Якова; он перебирал чётки, но посмеивался; и ещё Виссарион сидел особицей. Он много курил и так же пристально смотрел на Елену. Сияющие женщины кокетливо размахивали цветастыми широкими платками, поводили плечами, перемигивались. Мужики лихо приседали, подпрыгивали, под ними трещал настил и взвивалась пыль. Коза, сидевшая на привязи за низким частоколом, высунула через верх бородатую, глупую голову во двор и блеяла, словно напрашиваясь в общую пляску. Прыгали и восторженно повизгивали две собаки, которые сидели на коротких привязях возле будок.

Допоздна продолжалось в доме Ивана веселье с громом смеха, свистом, шутливыми драчками.

13

Елена не могла уснуть, думала, тревожилась. Отовсюду доносился храп, тяжёлое дыхание крепко выпивших мужиков; многие из артели Ивана жили в его просторном, гостеприимном доме. Пахло свежей и копчёной рыбой, дублёными кожами и хлебным квасом из бочонка, стоявшего в сенях. Постель была не очень свежая, Елена, привычная к чистоте, вертелась, нащупывала на взъёмной пуховой перине — не ползёт ли клоп или таракан. Мысленно ругала Дарью, а та с бодрым посапыванием спала в сарафане под боком, положив на грудь Елены руку. Потом девушка стала засыпать, однако внезапно очнулась: на неё внимательно и страстно смотрели чьи-то чёрные неясные глаза.

Поняла — привиделось. «Господи, спаси и сохрани», — пыталась молиться, но желание всмотреться в эти нездешние глаза одолевало, и она всматривалась в потёмки душной горницы, набитой народом, который почивал на полу влёжку. Глаза исчезали, таяли, как льдинки, и Елену снова утягивал смятенный, не освежавший сон, в котором была только взнятая с какого-то дна кромешная тьма.

Перед самым рассветом Елена очнулась и уже не смогла и не захотела уснуть. Кто-то натягивал сапоги, ворчал. Дарья ушла, чтобы собрать завтрак для отправлявшихся бельковать. В тёмном дворе слышалась неторопливая, тягучая, как смола, мужская речь. Елена накинула на плечи шаль, выглянула из-за края занавески и увидела освещённых керосиновым фонарём отца, Ивана, Черемных, ещё нескольких артельных, а среди них — Виссариона, одетого в плотную, с подстёгнутым овчинным мехом брезентовую куртку, высокие сапоги. Его голову покрывала барашковая шапка, низко надвинутая на глаза. Артельные и Виссарион загружали в подводу корзины и пеньковые кули с рыбой. Все — хмуро-деловиты, молчаливы.

Елена приоткрыла окно и, привстав на цыпочки и вытянув шею, стала всматриваться в Виссариона. «Красивый. Непонятный. Семён — другое, другое».

Братья вполголоса разговаривали:

— Шкурка белька тепере могёт подняться в цене — до соболиных, поговаривают, взмахнёт, — похрипывал Михаил Григорьевич, строго взглядывая на грузчиков и Черемных, который укладывал корзины. — Игнашка, зараза! кулями вона те корзины припри: чуть тронешься, и потеряшь всюё снасть, капитан ты разбубенный. Всё вас тыкай носом, сами-то ничё не видите.