И вот этот легендарный спортсмен был у отца и тренером, и добрым наставником. О результатах я уже говорил: в конце концов отец выполнил норму мастера спорта по стендовой стрельбе. Впрочем, так оно и должно было быть. Любое увлечение отца перерастало в страсть, и половинчатых результатов он не терпел.
Николай Данилович и отец стали настоящими друзьями. Вместе ездили на охоту, хотя охотиться с Дурневым было трудно. И стоять рядом с ним на утиной тяге было невозможно: стрельнуть не успеваешь. Оставалось только смотреть, какие чудеса вытворял Николай Данилович.
Помню, однажды приехали мы с отцом на тренировку - площадка для стрельбы и стендовые установки находились тогда неподалеку от станции "Северянин" - и удивились необычному скоплению народа. Оказывается, приехал Рауль Кастро, брат Фиделя, захотелось посмотреть ему, как работают наши спортсмены. Он тогда подбирал тренера для кубинской команды. Николай Данилович стрелял из своего ружья двенадцатого калибра, но в ствол вложил ослабленный патрон, который по количеству дроби соответствовал самому малому охотничьему, двадцатого калибра, патрону. И стрелял он, не прикасаясь прикладом к плечу, а как бы из рукава, из своей огромной ручищи. А, надо сказать, ручища у него была невероятных размеров. Он настолько потряс высокого кубинского гостя, что Рауль Кастро, словно завороженный, смотрел на Николая Даниловича и уговорил-таки поехать на Остров Свободы тренировать национальную сборную.
Совершенно неординарный, великий в своей отрасли человек, он был кроток и даже излишне добродушен в повседневной жизни. Отцу иной раз приходилось вмешиваться, заниматься, как теперь говорят, психотерапией.
- Слушай, Николай, ты почему позволяешь так разговаривать с собой? Ты - чемпион мира, а они?..
Чувство надежного товарищества всегда проявлялось у отца к тем, к кому он был расположен. Помню, на каком-то актерском совещании отец вдруг берет слово и говорит:
- Что здесь происходит? Почему вы так неуважительно и невежливо относитесь к тем, кто является гордостью нашей профессии? Есть такой актер - Олег Петрович Жаков. Это же легенда отечественного кинематографа, это человек, который создал потрясающие образы. Но он скромный по жизни человек, он никогда не скажет о себе. А мы каковы? Все получили звания, а Жакова просто забыли.
И действительно, Олег Петрович был удивительно скромный, до застенчивости, человек. Кстати, свойство истинно великих. Я помню, когда он прилетел из блокадного Ленинграда, страшно худой, просто кожа и кости, отец привел его в наш дом. Если не изменяет память, стоял 42-й или 43-й год, я тогда ходил в детский сад. А отец говорит:
- Посмотри, какой Человек! Это Олег Петрович Жаков. Замечательный охотник. Он в блокадном Ленинграде всех ворон перестрелял. И суп варил. Вот - и сам выжил, и семья выжила.
Олег Петрович при этих словах так растерялся, что не знал, куда себя деть.
И вот в повседневной суете, сутолоке перед начальниками, перед чиновниками из райкомов - затолкали, отстранили и забыли замечательного актера. Если бы отец не выступил, не напомнил,- как знать, так и остался бы в тени, без звания, в унизительном молчании менее одаренных коллег. Наверное, Олег Петрович и не придавал особого значения похвалам власть предержащих, но это безусловно оскорбляло чувство справедливости.
Надо отдать должное зарубежным коллегам - итальянские кинематографисты пригласили Жакова на одну из главных ролей в фильме "Братья Черри". Там по сюжету у отца убивают пять сыновей, так вот роль отца и играл Олег Петрович Жаков. "Мы познакомились, он был охотник и, разумеется, хороший человек".
Любил отец Николая Константиновича Черкасова. Но его и не любить было нельзя: гениальный актер, которому по плечу любая роль, общественный деятель, писатель - труженик, одним словом. Иногда Черкасова спрашивали: как же это получается, что ни юбилей - вам награда. Всегда дают или орден, или звание, или какую-нибудь внеочередную ставку...
На это Николай Константинович отвечал своим замечательно неповторимым голосом: "Понимаете, мой друг, дело в том, что моя папка сверху лежит, све-ерху".
А потом трагедия - Черкасов был уволен из театра, которому отдал тридцать лет творческой жизни, в связи с уходом на пенсию. И сделано это было в оскорбительной для артиста форме.
Отец очень любил писателя Михаила Пришвина, потому что тот был охотник и, разумеется, хороший человек. Он любил его рассказы и повести. Я помню, с каким удовольствием читал он его рассказы, повесть "Кладовая солнца". Он часто цитировал самое знаменитое письмо, неизданное еще, но знакомое ему: "Я расту из земли, как трава, меня косят, меня едят лошади, а я опять с весной зеленею и летом к Петрову дню цвету. И ничего с этим не сделаешь. И меня уничтожат, только если кончится русский народ. А он не кончится, а, может быть, только начинается".
Непоколебимая вера, что русский народ никогда не кончится, а, может быть, только начинается,- эти слова, сказанные в страшные тридцатые годы, всегда жили в душе отца. "Меня косят, меня едят лошади, а я опять весной зеленею и цвету к Петрову дню. И ничего с этим не сделаешь. И меня уничтожат только тогда, когда кончится русский народ". Думали, ощущали мир два художника одинаково. Они не были знакомы, но по высшему счету это и не самое главное. Мы всегда чувствовали присутствие в нашем доме Михаила Михайловича, и это как раз тот случай, когда незнакомый человек значит не меньше, чем рядом живущий. И даже собаку мы завели такую же, как у Пришвина.
По тем же причинам отец любил и уважал Константина Георгиевича Паустовского. Когда я поступал в институт, отец предложил мне взять для чтения "Мещерский край" Паустовского. Это были близкие образы родной Рязанщины. Неповторимые леса средней России, где жил и трудился лесником мой дед Дмитрий Столяров. И вот еще в чем мистическая закономерность: моя бабушка Наталья Ивановна и родила-то отца в лесу. Именно здесь, в самой что ни на есть глубинной родине. Не от этого ли удивительная любовь к лесу, к природе? Когда случалась какая беда, первые слова отца: "В кусты! В кусты! Поехали на охоту".
В кусты! В леса! На природу! Там душа опять оживала, возвращались силы, лечились духовные раны, а они были нешуточные.
У отца всегда было удивительное чувство долга, и прежде всего перед искусством и культурой. То самое чувство совести, почти физическое ощущение ее ежедневно, ежечасно, совсем по Канту: "совесть есть закон, который существует внутри нас и согласно которому мы поступаем".
Уже позже я видел эти же качества у многих людей, с которыми встречался. Например, у нашего сокурсника Васи Шукшина, с которым мы вместе учились, но, к сожалению, так и не подружились близко. Василий Макарович держался всегда особняком. Он, вероятно, стеснялся многих из нас, в том числе и меня, как людей московских, столичных. Я помню, как он на нашем курсе читал отрывок режиссерской экспликации, как тогда называли, о каком-то человеке (собирательном образе). И вот Шукшин читает: "Иван вошел в избу, а из кармана у него торчала селедочкина мордочка". Разумеется, общее веселие: селедочкина мордочка. Для нас совершенно неожиданный образ. Помню я Василия Макаровича удивительно застенчивым, просто зажатым, потому что ему казалось - все над ним немножко издеваются и посмеиваются. Ему даже не в чем было ходить, особенно первые годы: неизменные галифе, сапоги и гимнастерка, оставшиеся после службы.
Он тоже не мог переступить через свою совесть, хотя в разных ситуациях ему часто предлагали какие-то другие варианты. А он отстаивал свою позицию. В его рассказах вроде бы и не существует той советской власти, которая страшно не нравилась ему в лице этих бесконечных чиновников. И остался Василий Макарович в кинематографе каким-то сторонним человеком, изгоем, что ли... И звания-то у него не было. Уже к концу жизни дали, когда "Калина красная" вышла. А саму картину, кстати, запретили почти по всей стране, особенно на Украине.