— Спасибо, Ольга Сергеевна, не надо…
— Я понимаю, Никита. Я все понимаю.
Она, умытая после сна, всматривалась в него, глаза были размягчены состраданием, жалостью; белое летнее платье — такие никогда не носила мать — стягивало ее торчащую грудь, чистые каштановые волосы убраны в пучок на затылке, в алых мочках прижатых ушей поблескивали серьги.
— Бедный, бедный, — сочувственно отыскивая глазами его взгляд, проговорила Ольга Сергеевна, и ее пальцы щекотно прикоснулись к его груди, помогая ему застегнуть пуговицу. — Вы все время думаете о ней? Я тоже никогда не забуду ту страшную потерю.
Никита угрюмо глядел в пол, на рассохшийся, старый паркет, отчетливо видел завязший в пыли голубиный пух, грязные пятна раздавленного пепла, точно несколько лет никто не входил в эту заброшенную комнату. Еле слышно спросил:
— Он… тоже умер? Боксерские перчатки… Это его?
Она отошла на шаг, подняла полные оголенные руки к измененному испугом липу.
— Нет, нет! Это комната сына… Он только не живет у нас! У него семья… Вы меня не так поняли! Три года назад, Никита, я тоже пережила смерть матери. Господи боже мой, какая нелепость! — вскрикнула Ольга Сергеевна и опустилась в кресло, прикрыла рукой лоб. — Как мы все стали суеверны! Какая нелепость!
— Простите, я не знал, — пробормотал Никита. — Я подумал только, когда вы сказали…
Вздохнув, Ольга Сергеевна отняла пальцы ото лба и через силу закивала ему.
— Я понимаю вас. Как все это невыносимо!
Он молчал.
— Да, да… Я хотела вам сказать, Георгий Лаврентьевич придет из института в первом часу, — проговорила Ольга Сергеевна утомленно. — Он хочет сегодня встретиться с вами. Обязательно.
— Спасибо, Ольга Сергеевна.
— Через полчаса я вас жду к завтраку, Никита.
— Спасибо. Я не хочу.
— Но так нельзя. Вы должны есть. Вы же ослабнете, Никита. Я вас жду к завтраку!
Она вышла. Тихая жаркая пустота была в комнате. Ни звука, ни шороха не доносилось из квартиры.
Он лег на диван. И тут вся стена перед ним, с унылыми вензелями обоев, теплая, прямая, покрытая пушком пыли, слилась во что-то однообразно-серое, душное, бессмысленное, и он испугался, что в эту минуту может заплакать.
— Очень хочу с вами поговорить, оч-чень!.. Вчера, к сожалению, не смог. Да и вы были только с поезда. Да, теперь мы сможем!
Георгий Лаврентьевич Греков ходил по кабинету нервной, танцующей какой-то походкой, странной при его широких плечах, крупной голове и маленьком росте; подпоясанный халат был длинен, извиваясь, мотался над голыми щиколотками. И было странно видеть среди этого просторного, залитого солнцем кабинета с высокими старинными книжными шкафами по четырем стенам его подрагивающие, обнаженные ноги в домашних шлепанцах. Они быстро двигались, мелькали по ковру.
— Оч-чень хочу! — повторил Георгий Лаврентьевич. — Да, я хочу с вами поговорить! Садитесь в кресло удобнее. Значит, я ваш родной дядя, а вы мой племянник. Вот при каких горьких обстоятельствах мы с вами встретились, дорогой вы мой!
Никита сел в кресло, как бы еще сомневаясь, что этот маленький, широкоплечий, тщательно выбритый, закутанный в халат старик может быть его родственником, его дядей, известным профессором истории, живущим здесь, в Москве.
Но, успокаивая себя, он вспомнил адрес на привезенном им письме, слова на конверте «профессору Грекову», написанные и подчеркнутые рукою матери. И, невольно улавливая вчерашнюю настороженность в тоне Грекова и вместе с тем испытывая стыд и отвращение к самому себе после неуклюжего разговора с Ольгой Сергеевной, подумал: «Нет, они не знали, что умерла мать».
— Значит, вы приехали? — снова повторил Греков и остановился перед книжным шкафом, приподнялся на цыпочки, забросил руки за спину, хрустнул пальцами.
— Как вы спали? Удобно вам было? Вы впервые в Москве?
— Спасибо, — сказал Никита, переводя взгляд с домашних, непонятно почему приковывавших внимание профессорских шлепанцев на шевелящиеся в широких рукавах пальцы за спиной, на его седой до нежной серебристости затылок.
Греков стоял, выпрямив круглую спину, лицом к книжному шкафу, и показалось Никите, что профессор, в стекло, как в зеркало, наблюдал за ним, похрустывая пальцами.
— Так. Значит, это письмо? Письмо…
— Да, — сказал Никита.
— Да, да, да… Но это могло быть ошибкой, невероятной, страшной ошибкой! — зазвеневшим голосом заговорил Георгий Лаврентьевич, подойдя к двери, задернул портьеру. — Все это может быть ужасной ошибкой!..
— Вы о чем? — не понял Никита.
— Нет, никому не сообщить о болезни… Умереть в одиночестве! Надо быть немыслимо сильным человеком! И вы один, конечно, были с ней? И она никого из родственников не хотела видеть в больнице?
Георгий Лаврентьевич все шагал по кабинету, по толстому ковру, мимо дубовых книжных шкафов, кожаных кресел; волнами колыхался его длинный халат перед глазами Никиты.
— Не хотела…
Сказав это, Греков со страдальческой гримасой сел к письменному столу в глубине кабинета, неспокойно повозившись в кресле, с болезненной осторожностью вытянул из-под книг какую-то бумагу и пристально стал смотреть на нее. Он не читал, а только, казалось, смотрел в одну точку.
«Это письмо матери», — подумал Никита.
— Она… страдала? — сквозь полукашель проговорил Греков, и пальцы его дрогнули на письме. — То есть как она умирала? Тяжело? Она страдала? Нет, я не хотел у вас этого спрашивать. Но я старик, я на пять лет старше своей сестры. В моем возрасте уже ничему не удивляешься. В некрологах каждый день читаешь знакомые фамилии. Наше поколение уходит… Роковой круг каждодневно суживается. Эти модные беспощадные болезни — инсульт, инфаркт, рак — это ужасно! Но это реальность… И всем, почти всем нам суждено умереть от этих страшных болезней двадцатого века…