И еще. Все книги, данные в списке, рекомендуют читать. Все – читать (то есть видеть); и только одну – священную книгу – слушать, то есть воспринимать на звук как творческое Слово, видимое только очами души и сердца, умным зрением, проникающим за пределы очевидного: «Желающий перейти к небесной странице, к этому времени человек уже зрелого сердца пусть слушает (именно слушает, а не видит, читая. – В. Р.) как Ветхий, так и Новый завет… А какую огромную пользу приносит книга псалмов, этого ни один язык не в силах выразить достаточно полно словами. Тот же, кто хочет услышать Новый завет, пусть слушает Матфея с Марком, Луку и Иоанна, письма Павла с каноническими письмами, деяния апостолов и апокалипсис Иоанна». Зрительно-слуховой образ обучения.
Школьная программа была незыблемой, а вот переходы из школы в школу были делом обычным (XII век). Это ваганты, составившие культурные верхи духовного сословия, – искатели лучшей школы с лучшей ученостью. Про одного из них, ученика знаменитого Фулберта Шартрского, говорили: «Он собирает знания по школам, как пчела свой мед по цветам». Порядок собственно учебного процесса – свободный выбор места научения. Культурная флуктуация в век культурного переворота. Здесь же принципиально новая форма – пристанище этой самой средневековой учености: университет XII – XIII веков, в котором предстоит учиться бедному школяру-ваганту. Это были дотоле невиданные корпорации учителей-магистров и учеников-школяров. Ученый цех (университетское ученое сословие) – аналог цеха средневековых ремесленников: школяр-ученик; бакалавр-подмастерье; магистр или доктор – мастер. Это именно учительско-ученическое, сбитое в корпорацию, ученое сословие. Но и наоборот: ученическо-учительское, потому что сегодняшний ученик – завтра учитель, сам непрочь поучиться на ученого Мастера – например, у прославленного Абеляра, покинувшего собор Парижской богоматери и пустившегося по Европе учить: учить вчерашних учителей.
Учить учиться – формула жизнедеятельности этого странного люда: от школяра до магистра или доктора (как, впрочем, было и в корпоративных сообществах цеховых ремесленников: от ученика до мастера). (Я сказал: уча учиться. Учить и учиться – но только порознь. Учитель – он же ученик. Ученик – он же учитель. Но не в отношении к самому себе – не у самого себя учиться. Иначе это совсем иные – новые – времена. Уча учиться – формула средневековья, но только в такой вот расшифровке.)
Ученые люди стали обычными людьми в Европе XIII века. Ученость – массовое явление общественной жизни в Европе той поры. «Так совершилось в Европе первое перепроизводство людей умственного труда, обслуживающих господствующий класс: им впервые пришлось почувствовать себя изгоями, выпавшими из общественной системы, не нашедшими себе места в жизни», – пишет Ле Гофф. Именно из этих изгоев рекрутировалось ученое вагантство. Жесткий порядок, в твердых границах которого воспроизводилась эта ученость, пришел в соприкосновение с ученостью социально неустроенной, люмпен-подобной и потому относительно свободной, готовой прибрать к рукам предмет для собственного дела: ученый человек (учащийся и учащий – в указанном смысле) это свое казавшееся пустым ученое умение во имя отнюдь не пустого смысла готов приспособить к какой-нибудь полезной вещи – к вагантским песенкам, например, начавшим расшатывать сработанное на века здание средневекового мира. Полая с виду, ученость – предмет. Ученые скитальцы, облаченные духовным званием и потому неподсудные светскому суду, ваганты славили собственным песенным делом латинскую лиру, апеллируя к светскому «вежеству» уже выученных господ –светских и духовных. Авессалом Сен-Викторский жаловался, что у епископов «палаты оглашаются песнями о подвигах Геркулеса, столы трещат от яств, а спальни – от непристойных веселий». Так ученость впускала в свои пустые пространства незатейливые радости мира. А мир, напротив, овладевал «вежественной» наукой ученого слова. Но и то, и другое было единой текстосозидающей жизнью средневековых ученых людей. Странно: безупречно вышколенная ученость оказалась закваской этого человеческого – в мире и в лоне церкви – брожения. «Школяры, – говорил монах Гелинанд, – учатся благородным искусствам – в Париже, древним классикам – в Орлеане, судебным кодексам – в Болонье, медицинским припаркам – в Салерно, демонологии – в Толедо, а добрым нравам – нигде». Яснее не скажешь: ученость сама по себе; добрые нравы – тоже. И только потому – их новое, восстановительное средостение, в результате которого и ученость, и добронравный мир могут стать взаимно иными. В недалекой перспективе – «Сумма теологии» Фомы Аквинского – нерушимый и последний, как думал ее автор, образец ученой мысли. Двери университета – обитель и крепость средневековой ученой касты – распахнулись. В большой мир вещей, каждая из которых – теперь уже не только след творческой мудрости божией, но, может быть, хороша сама по себе. А так это или не так, сможет сказать только ученый, обратившийся к вещи прямо и «на ты», исследующий ее сущность, а не выявляющий в слове, через слово и при помощи слова ее запредельный смысл. Но все это – только возможность, начать осуществлять которую предстоит XIII веку – веку Роджера Бэкона.