Осмотрев валуны, комиссия пришла к разумному выводу, что только те из них заслуживают полного исследования, чья поверхность не покрыта татуировкой — продуктом умелых трудов любителей природы. Ведь небесные камни еще не попали в сферу разрушительных возможностей друзей лона природы.
Всего несколько глыб радовали глаз незапятнанной поверхностью. Но которая из них истинная, небесная, а какие свежеочищенные? Посланные по городам гонцы вернулись с пустыми руками: опасаясь справедливого нарекания со стороны первичных обладателей надписей, расчищатели камней будто в рот воды набрали. Оставалось два выхода: либо вызвать тягачи и транспортировать валуны в стороны ближайших научных центров — задача технически сложная и громоздкая, перед которой в свое время спасовали сами ледники, второй — распиливать на месте и тут же изучать.
— Пилить, пилить! — этими возгласами наиболее горячие головы подбадривали тех, кому пилить не хотелось.
— Пилить дело простое. Науки только в этом не видно, — сопротивлялись поклонники открытий на острие пера. Однако, чтобы не прослыть белоручками, они прекратили сопротивление, и тогда мелодичные зубцы пил заиграли по старым спинам валунов, видавших на своем веку разное, но не такое.
Утомившись, участники похода сходились подкрепиться, попить чайку, искусно настоянного бывалым лесником на смородинном листе. Тревожные лесные ветерки несли из чащи неясные похрусты, отдаленные птичьи голоса. Медленные струи воздуха обтекали стволы деревьев, все гуще пропитываясь запахами, и шли в ложбинку на огонек, легко играя пламенем костра. Здесь, в лесной ложбинке, потоки лесных звуков, смоляные дуновения и густой дух смородинного веника, парящегося в ведре над костром, мешались в одно и, заполняя легкие, втекали в артерии, шли по капиллярам, растворялись в крови, отдаваясь сильными ударами сердца.
Участники экспедиции подолгу распивали чаи, не собираясь сопротивляться гипнозу цветущего лета. Дачная, почти курортная ситуация располагала к веселью, шуткам и затяжным неслужебным разговорам. Только двое из всей компании естествоиспытателей никак не поддавались колдовству летних вечеров и продолжали пилить начатое с упорством, не оставляющим сомнений, что для такого народа нет крепостей, которые нельзя было бы взять, и что скоро тайны природы раскроются до последней. Раздирающий уши звук пилы выводил разговоры из приятного русла, путал мысли.
— Эй, Петров, Быков! Пора сливаться с природой! — кричали им в темноту, и тогда темнота отвечала таким металлическим визжаньем, от которого по спине бежали мурашки, а от слияния с природой не оставалось ничего.
— Работать надо! — гулко неслось к костру.
— Эй, Петров, Быков! — кричали им настойчивее, а потом несколько человек решительно поднимались, уходили в темноту, чтобы вернуться из нее с отобранной пилой. Петров и Быков тоже выходили на свет, щурились; грудь их еще тяжело вздымалась, а потом приходила, в норму, и теперь ничто не мешало засыпающим лесам шептать о каких-то неведомых, тайных грезах.
— Вот, значит, — начинал кто-нибудь, опростав первую кружку чая, — прилетает марсианин на Землю и попадает сразу на карнавал. Видит — девушка. И в бок ее пальцем — раз. А ему она. «Уйдите, я дружинника позову», — это она ему. А он снова — жжик, и живот показывает, а на животе глаз. Марсианин, значит…
Лесничий Митрий Пряников слушал эти истории весело, с доверием. Ученые импонировали старику серьезностью, возвышенностью тем разговоров. Кроме того, экспедиция грязи не разводила, слушала старика. Потому Митрий Захарыч охотно прощал марсианам и ношение глаза на животе, и другой непорядок, пока что торжествовавший — по рассказам новых знакомых — в небесных пределах.
Дед уже отвык от солидности в разговоре, туристы не баловали старика солидностью. Туристы приходили, мусорили и уходили. Правда, с песнями, с гитарами, плясками на валунах, да что пользы — мусор-то приходилось убирать старику. «Изгадили камушки, совсем изгадили», — печалился дед после таких визитов и гнул спину, гремя Георгиевскими крестами. Однако во время самих набегов он не думал об этом, а находился как бы в чаду, наблюдая новую и диковинную жизнь потомков.
Со стариком пришлый народ обходился запросто, будто с валуном, только надписей не вырезали. Любой сопляк мог хлопнуть Пряникова по плечу с прибауткой «Что, дед, рюмочку сглотнешь? А то смотри — песок из тебя сыплется, весь высыпается. Ангелы-хранители не угостят». Дед, конечно, серчал, но от рюмки-другой отказаться не мог, так и пристрастился к спиртному, Оттого и ждал холостую публику, крестился, отплевывался, но ждал.
Экспедиция, напротив, вела себя трезво, знай потягивала себе чаек, угар на сей раз обошел Митрия Захарыча стороной. Былая нерушимая ясность забрезжила в груди старика, и речь его снова обрела почти законодательную торжественность, суровость, соответствующую званию лесника и георгиевского кавалера.
— Конечно, господь в царстве своем порядка не достиг. Но вижу — народ крепкий есть. Порядка добьется, — уверенно вставлял Пряников в паузах астрономического спора. Возражений не было, это нравилось леснику, и в душе его пела протяжная песнь, не замутненная чечеточными ритмами текущего городского момента.
В природе все выдается квантами: свет, энергия, пространство, а также нечто (физически зависящее от перечисленных понятий, хотя не очень хорошо известно — как), именуемое радостью. Как только радость становится обычным состоянием, нормой быта, она перестает быть радостью. Разве может радоваться именинник новому, пусть даже прекрасно сшитому костюму, если все гости пришли к нему в точно таких же костюмах? Может, пока не явились гости. А дальше?
Организм требует чего-то нового, головокружительного. Старый квант радости исчерпывает себя. Еще хуже, если человек получает порцию радости, беспечно усваивает эту порцию, а потом узнает, что все было основано на ошибке, на недоразумении. Тогда приходит душевная опустошенность, литое чугунное чувство собственной никчемности — не сразу расплавишь его.
Вот так и душевная гармония Митрия Захарыча не устояла перед событиями дня. Научная правда подмяла гармонию под себя.
Никаких космических вкраплений, полное отсутствие следов пребывания в иных мирах — к таким не подлежащим сомнению выводам пришла научная комиссия, просуммировав все полученные данные.
— Видать, дед, померещилось тебе приземление. Мнимое все это твое показание, — сухо сказал начальник работ, хотя и не хотелось начальнику говорить такие тяжелые прощальные слова. Несмотря на нулевые результаты трудов, затеянных вследствие показаний Пряникова, экспедиция полюбила лесника, свыклась с его пахучими чаями. Было что-то незыблемое, обнадеживающее в том, как скручивал он свои вечерние самокрутки, правя у кипящего ведра.
— Н-да, Митрий Захарыч, — протянул начальник и добавил уже с нотками сочувствия: — Понимаете, экспедиция не может верить одним только эмоциям наблюдателей. Нужны факты. А может, и в самом деле показалось?
— Врать не стану. Второй очевидец есть, — твердо, будто не замечая ноток сочувствия, ответил лесник. Стоять на своем — последнее, что оставалось Захарычу, хотя слова начальника уже лежали, будто гиря, на дне желудка.
Второй очевидец, малолетний Федор Угомонкин, был далек от печалей заповедного стана. Его почти сразу отправили обратно в Бристань, так как он быстро надоел всем приставаниями с методом меченых атомов. В городе он широко наслаждался внезапно пришедшей к нему известностью и охотно делился с притихшими сверстниками своими дальнейшими планами — полетами на Марс, Юпитер и далее. Учителя с уважением поглядывали на Угомонкина — самим-то им не пришлось пережить такого — и предсказывали ему большое научное будущее.
Угомонкин, таким образом, тоже потерял всякий интерес в глазах руководства исследованием, и, апеллируя к его имени, Пряников только усугублял свое положение. Начальник немного помолчал и пошел прочь от старика.