Мы привезем им наши чертежи, наши библиотеки. Пусть знают. Пусть разом перемахнут через барьер времени. Перемахнут — и окажутся рядом с нами. Медленна лет арба. Бык дней пег. Они готовы, они выдержат. Их бог — бег! Сердце их — барабан! — так настраивал себя марсианин, погромыхивая патрончиком, как маленьким бубном, в такт каждой мысли.
Он помнил: суровы вожди его планеты. Осмотрительны. Скажут: «Надо подождать. Посмотреть, как они там еще себя покажут, зарекомендуют. Лет сто, двести. Готовы ли к Высшим Истинам. А пока пошлем одного. Пусть обоснуется среди них. Смотрит не открываясь. Докладывает. Лет сто, двести. А там решим окончательно…»
Он знал, какой разговор будет. Потому готовился к нему тщательно, без суеты, расписав дни командировки на самом неотложном: киносъемка, звукозапись, копирование текстов, личные наблюдения.
Светлели напластования утренних туманов, просыпалась в гнезде птица, выкрикивала неважно что, прочищая горло, и пускала пронзительный чистый звук. Ручей, ранняя электричка, в город, в город…
А в бристаньском заповедном лесу жизнь вошла в привычную колею. Тот же дед Митрий Захарыч Пряников обходит дозором дремучие угодья свои, топчет тропинки, крутит крепкие самокрутки. Те же ветра, изнемогая, рвутся по-над ельниками да березняками, сквозят по просекам, гнут скрипучие стволы. Захарыч ставит жесткую ладонь к уху, слушает. «Аль идет кто?» — осторожничает. Запала в стариковскую душу история с павшим камнем. Все ждет, не вернется ли к месту тот из камня выбежавший, ночной человек. Да нет, по всем приметам пока что в отсутствии, глаз лесника зорок.
И камень тот, чемодан вроде который, чаи еще на нем экспедиция распивала, на месте пока лежит. Заворачивает к нему дед — о своем поразмыслить, о далях небесных покумекать. Придет, рукой обхлопает, обойдет с четырех сторон, головой покачает. Задумается.
Лежит пока камушек, что ему сделается. Да долго ли еще отлеживаться ему? Дни идут, стучат механизмы времени, отсчитывают. Каждому часу — свой момент.
Лежит камушек. Только по правому его борту, прежде чистому от письменных знаков внимания, кто-то уже пустил словесное украшение, из левого верхнего угла в правый нижний, второпях даже не закончив его:
ВЛОЖЕНО ПРИ РОЖДЕНИИ
— Ходит он, ходит, — озабоченно заключил майор и откинулся от крупной карты города, — среди нас ходит.
Остальные не разогнули натруженных поясниц. Распластанные над картой города, они будто парили над ним на невидимых крыльях. Точно пронзительные взгляды их могли среди мешанины коммунальных домов, бань, кинотеатров, универмагов разом выхватить того, о ком шла речь, виновника.
— Ходит, ходит, — снова прошелестело над городскими застройками, отлакированными картографическими лаками.
— Брать надо, — торжественно, как бы открывая заветнейшее желание, выложил лейтенант.
— Легко сказать, брать! — Майор значительным взглядом окинул присутствующих. — Где?!
— Слышал я, — грудным голосом любителя многоголосого пения произнес сержант, обязательный слушатель заезжих лекторов, — слышал я, люди далекого прошлого уважают восточные сладости. На восточном базаре брать надо…
Завязка приключенческой истории этой, взволновавшей должностные и прочие умы города, началась на операционном столе местной больницы.
Голос сержанта звенел, как муха в стакане. И все снова склонились над картой, кто с циркулем, а кто и с простой древесной линейкой, высматривая положение базара дынь, хурмы, халвы азиатской.
Молодой, но твердо уверенный в себе хирург больницы этой брал скальпелем мышцы пациента энергично и даже привычно-весело. А волокна шли одно к одному. Без грамма жира.
— Пресс культуриста! — хвалил хирург, стремительно проникая в податливые полости брюшины. — А печенка! — От восхищения руки врача остановились, и на секунду работа прервалась. — Убей меня бог, если это не та самая абсолютно нормальная печенка, математическая модель которой создана Мак-Петровым. Без малейших отклонений. Которую ищут все клиницисты.
— Ну уж, та самая… — Теперь и ассистент склонился над больным, цепко вглядываясь в его внутренности.
— Да, действительно напоминает… — Ассистент выпрямился и быстро оглянулся по сторонам, считая свидетелей разговора.
Взгляды хирурга и ассистента тревожно встретились и снова разбежались по внутренностям больного.
Возможно, будь рассказ этот навеян иностранными мотивами, сюжет его увлекательно повернул бы к похищению абсолютно нормальной печенки, перепродаже из рук в руки и большому бизнесу, ажиотажу вокруг феномена. А в эпилоге, подчиняясь законам жанра, юный и, положим, безработный студент, которому во время операции всадили чужую печенку, ходил бы на последние центы в Федеральный музей медицины обозревать абсолютную печень, стоящую теперь миллионы, не подозревая, что печень-то его, кровная.
Но поскольку истинные события никоим образом не были связаны с местами, где все продается и все покупается, а, наоборот, протекали в местах обыкновенных, отдаленных от соблазнительных, а потому сомнительных коллизий супергородов-спрутов, дышащих ежесекундной возможностью внезапного возвеличения, то и сюжет наш не промчится по разным авеню и стритам и не вольется в то медленные, то бешеные потоки «шевроле», за рулем которых метры науки чеканного профиля и сатанеющие от близкой сверхприбыли деляги бросают из угла в угол рта многодолларовые сигары.
Трепет и даже некая опаска, заставившие ассистента обернуться по сторонам, возникли по причинам иным. Сенсация или даже намек на нее редко посещали скромную больницу: точнее, не посещали никогда. Прожекторные световые столбы, излучаемые светилами медицинской практики, смыкались где-то высоко над крышей двухэтажной больницы. Там, в жгучем переплетении лучей, как пойманные метеориты, блистали уникальные диагнозы и исцеления, по-метеоритному сгорали величайшие из неизлечимо больных, и только легкая как тень пыль этого пожара бесшумно оседала на больничную крышу.
И вдруг такое! Абсолютная нормаль!
И однако, операция прервалась лишь на несколько мгновений.
— Сенсация?!
— Да, сенсация.
— Первая и последняя.
— Заметано!
И все опять пошло как по маслу.
Уж такая работа у хирурга — нельзя удивляться. Удивишься, ахнешь, а уж какой-нибудь нерв в клочьях. Вот отчего хирурга тотчас отличишь по железному рукопожатию и особой, жесткой безоговорочности в суждениях. Отступать некуда, только вперед! Потому и в народе идет об этих людях твердая слава.
Молодой больной отдал свое здоровье в надежные руки. Хирурги словно позабыли о чудесной находке и вершили начатое с удвоенной легкостью, что в любом филигранном деле свидетельствует о повышении самоотдачи до уровня полной самоотдачи. Скальпель блистал в бестеневом свете медицинских ламп, как сталь коньков фигуриста, экспромтом срывающего звание восходящей звезды.
Казалось, дай еще незначительное прибавление темпов, и в ушах запоет серебристый звон вибрирующего на перегрузках скальпеля. И действительно, что-то вдруг звякнуло, а точнее, скрипнуло, будто сталь прошлась по стеклу. Бывает такой ничтожно слабый, но прохватывающий все нутро звук.
Но настоящий мороз по коже прошел через секунду или через несколько секунд, точной цифры тут не установишь. А именно тогда, когда скальпель вдруг остановил стремительное проникновение, упершись во что-то предельно твердое.
Не спасовали люди и здесь. Скальпель автоматически перешел в пружинные руки медсестры, а во взрезанную мякоть погрузились пальцы хирурга, обтянутые резиной перчатки. Но тут же резким движением изъял он руку из недр больного, и на свету эатрепыхало это нечто ставшее на пути скальпеля — прямоугольная, трепещущая, как пойманная рыба, но плотная на ощупь пластинка, испещренная четкими письменами. Она колыхнулась несколько раз, озаряясь молочно-розовыми, идущими из средних слоев тонами, и… напрочь окаменела.