Если Дюкуртиль, в надежде прекратить кривотолки или желая бросить вызов, сдержанно, но искренне хвалил прилюдно свою жену, когда выпадал случай, все считали это притворством. Недовольные улыбкой на его лице, люди платили за его великодушие поношением.
С намерением перебороть людское предубеждение спустя год или два роковая пара вышла из затворничества и стала появляться на людях. Они, как будто не теряя веселья, танцевали на деревенских вечеринках, причем всегда только друг с другом. «Вам так нравится вальсировать, мосье Дюкуртиль?» — спросила его как-то раз мадам Апремон, заглянувшая на гулянку. «Это верно, мадам, мы с женой любители покружиться на площадке, вспомнить старые времена». «А как вы относитесь к современным танцам, мосье Дюкуртиль?» «Когда мы ходим на танцы, всегда приглядываемся. Тут надо только ритм уловить».
Вспоминая это, мадам Апремон заметила, что обращаясь к нему или говоря о нем, она неизменно добавляет к его имени «мосье». «Он, конечно, крестьянин, но для меня он нечто иное, принадлежащее к кругу господ. Я не просто уважаю его, я преклоняюсь передним. Это удивляет даже людей достойных, а всякую погань просто задевает за живое».
Однажды в разгар праздника, посвященного окончанию молотьбы, один подвыпивший конюх, неудачливый в семейных делах, дошел до того, что выкрикнул с дольнего конца стола: «Эй, Дюкуртиль, бедняга, что бы ты ни говорил, что бы ни выделывал, победителей не ищут в навозной куче. Пускай и у нас жены лахудры, да только твоя Анна будет похлеще Фенеллы. Моя хоть ни разу не пыталась меня удавить». Обычно в такие напряженные моменты, как этот, Дюкуртиль, опустив ресницы, но высоко подняв голову, обращался к человеку трезвому, который мог сменить тему и тем поддержать его. На сей раз выпад был слишком прям. Дюкуритль предпочел пропустить его мимо ушей и завел глаза к потолку. Вслед за тем кто-то, хоть тихо, но внятно, произнес: «Как же ты не заметил веревку, несчастный?»
Что оставалось делать, как не покинуть праздник?
Деревенские женщины утверждали, что он нередко плакал, идя за плугом. Если и так, то плакал он от счастья — счастья, что ему достало мужества преодолеть своим терпением несговорчивую судьбу. Его настойчивость в свершении добрых дел заставила зло отступить, а широта его души взяла верх над непримиримостью людей и обстоятельств. Так святые когда-то умягчали сердца палачей и диких зверей. В конце концов, разве этого мало — оказавшись в столь отчаянной, в такой страшной ситуации, выйити из нее победителем? Настроенную враждебно, готовую удавить его жену он мало-помалу привел в такое состояние, в котором та смотрела на своего мужа как на божество — с обожанием. Они действительно были самой согласной супружеской четой на тридцать миль вокруг, и это было тем поразительнее, что их счастье окутывало нечто легендарное, выше людского понимания.
Когда Анна заболела, его чувство к ней нашло новое подтверждение. Не было таких затрат, на какие Дюкуртиль не пошел бы. Не было консультации, какую он бы не устроил; к ее постели приглашались врачи и знахари, костоправы и известные хирурги — сначала, чтобы исцелить, а вскоре только затем, чтобы уменьшить ее страдания. Он был само внимание: ухаживал за ней, кормил ее с ложки, не приняв помощи ни от кого, разве что когда у него не хватало сил или умения. За шесть недель, что она провела на смертном одре, он едва ли сомкнул глаз.
Стоя на пороге дома Мадлен, я видел, как он шел за гробом: почти невесомый, исхудавший, высокий и подобранный, смотревший в никуда. Лицо его наполовину скрывал белоснежный носовой платок, который он держал у губ.
Когда он поравнялся с нами, Элиз, за которой всегда оставалось последнее слово, произнесла:
— Как бы то ни было, а это настоящий христианин.
Но ее никто не слушал.
Глупые девки, уродливые бабы — низкий, приземленный люд — стояли вокруг, с тупым выражением глазели на профиль человека, казавшегося им слабаком и неудачником, и обсуждали скромность катафалка, сопровождаемого деревенским кюре. Они не могли простить этому мужчине и этой женщине их непривычного поступка, их возвышения над общепринятыми правилами, а еще не могли простить того, что им не удалось их унизить: ее за злое дело, его — за доброе. Небеса не откроются для тех, кто не понял эту драму, тогда как эти двое — они познали трепет высокого и могли бы сказать, если бы отдавали себе отчет, что «узрили славу Божью», которой мы пренебрегаем, не слушаясь первых порывов, выявляющих самое лучшее, что есть в нас.