— И этот ушел, — сказал Заварзин, опускаясь рядом. — Чего они нас не любят, Артемий?
— К нему на пасеку полетели, — простонал Артюша. — Он поманил, они и полетели…
— Кто он-то?
— Да медведушко, — протянул Артюша. — Он ведь оборотень, он все может. Завел, поди, пасеку в лесу, да подманивает наших.
— Пошли искать, — сказал Заварзин. — Жалко, замерзнут зимой.
Он взял берестяную роевню, сунул топор за опояску, Артюше вручил пилу на случай, если придется валить сухостоину с роем, и подался в сторону шелкопрядников.
Даже в вёдро, при светлом солнце и тихой погоде, мертвый лес казался сумрачным, жутковатым. Где-то скрипело, ни с того ни с сего вдруг падало дерево, внешне крепкое и звонкое, если стукнуть топором; и пахло здесь гнилым деревом, прелью, грибами поганками. Но самое неприятное, что шелкопрядник не шумел и при сильном ветре; только скрип, скрежет и костяной стук. И к этому надо было ох как привыкнуть после живого-то леса! Пожары не щадили ничего живого, что с таким трудом вырастало и рождалось здесь. Случалось, горела земля, самый ее нежный и драгоценный слой. Горела без пламени и треска, дымилась месяцами, пока осенние дожди или зимние снега не гасили последнего очага. Выгоревшие серые пятна на земле в Стремянке назывались ожогами.
Заварзин с Артюшей прошли через гарь, тянувшуюся километра на три от пасеки, и ступили в шелкопрядник. Артюша то и дело запинался, цеплялся, шарахался в стороны, и пила на его плече жалобно позванивала. В шелкопряднике он стал жаться к Василию Тимофеевичу, наступал на пятки и озирался. Его пугал не сам мертвый лес, а отдельные сухостойные деревья. Увидев высоченную ель, он вытягивал дрожащую руку, говорил шепотом, выкатывая глаза:
— Батя, гляди!
Заварзин глядел, и ему тоже становилось не по себе. Сухие ели походили на скелеты, подпирающие небо выбеленными костями. Но пугало не это сходство, а неестественность обступающей со всех сторон безжизненности, словно в кошмарном сне.
— А что смотреть-то? Что? — шепотом спрашивал Заварзин.
— Дак дерево!.. Засохло, а растет.
Сухостои и впрямь, казалось, будто выросли.
В одиночку Артюша вообще не совался в шелкопрядники. А те их островки, что были по дороге в Стремянку, он быстро пробегал или шел, зажмурившись, как в детстве мимо кладбища. Однако больше всего он боялся пожара, и стоило Заварзину закурить, как Артюша уже глаз не спускал с окурка. На пасеке возле избы стояла кадка с водой, ящик с песком, на стене — багры, ведра, топорики — все как полагается. Это появилось вместе с Артюшей, поскольку он когда-то закончил пожарное училище и лет пять работал инспектором госпожнадзора в чине старшего лейтенанта. И ходил он теперь в поношенной военной форме без погон и покоробившейся фуражке.
Они прошли по кромке сухостоя, среди обугленных высоких пней и черных деревьев, полезли глубже, в завалы и нагромождение ветровала. Искать здесь улетевший рой было что иголку в стогу, но ведь улетел-то третий! Хоть один отыскать, а то скоро половина пасеки переселится в дупла.
Вдруг Артюша дернул за рукав, указал в сторону:
— Бать! Гляди!
— Что? — Заварзин оглянулся.
— Да вон… Пасека…
На длиннющем пне высотой метра в три стоял улей. Хорошо было видно, как снуют пчелы у летка, и даже, показалось, тянуло запахом цветущей акации. Заварзин снял с плеч роевню, сел на колодину. Нет, не привиделся улей; стоит себе самый настоящий, приколоченный к пню полосовым железом, чтоб ветром не сронило. Но откуда ему здесь взяться, среди шелкопрядников? Да и улей-то — чужой…
— Я ж говорил — его пасека! — зашептал Артюша. — Он наших пчел ловит и пасеку разводит!
— Кто? — ошалело спросил Заварзин.
— Да медведушко! Оборотень!.. Пошли, бать, отсюда. Возьмет да придет, у нас и ружья нету…
— Погоди-ка, — Заварзин подошел к пню, обошел вокруг, задрал голову. — И впрямь какой-то оборотень… Как только затащил туда?
— Он всё может, — озираясь, прошептал Артюша. — Он, слышь, головни по лесу разносит да шелкопрядники жжет! Он! Я сам видел…
Заварзин осмотрел опилок пня, лежащий под ногами, перевернул его, сел. Каждой пасеке, по неписаным стремянским правилам, принадлежала территория километров пятнадцать в диаметре. Этакий круг, очерченный условной линией-границей, которую могла достигать рабочая пчела. И уж кто сел с пасекой на место, земля автоматически отторгалась хозяину и границы ее нарезались сами собой, вернее, пчелами. Благо, что шелкопрядников и гарей на юг от Стремянки было сотни тысяч гектаров. С тех пор, как Стремянка обросла пасеками, среди пчеловодов считалось самым последним делом ловить чужие рои. Лучше уж голым по деревне пройти, чем пустые ульи к пасекам подставлять. Другое дело, если ты в дупле семью нашел. Слова никто не скажет, наоборот, говорить будут, мол, счастливчик, повезло. От одичавших пчел, перезимовавших в дупле, от их матки шло хорошее потомство, и пасека в какой-то мере омолаживалась, крепла. Но кому охота ломиться сквозь лабиринты завалов в шелкопрядниках, чтоб искать такого счастья, когда работы на пасеках по горло? Удача-то была как раз в случайности: будто шел по дороге и нашел кошель с золотом.