Дьюит встал с кресла и остановился перед картиной, где были изображены старый парк и густо заросшая беседка с влюбленными, — их головы едва виднелись за розовым кустом.
— Вы весьма старательны, О'Брайен, — проговорил Дьюит, не поворачивая головы. — И чрезвычайно умны. И все-таки я не понимаю, как вы, совершенно один, полагаясь только на себя, узнали все то, что сообщили мне о преступлении.
— При нашей первой встрече я сказал вам, — напомнил О'Брайен, — что надо знать местных людей, чтобы в них разобраться. А я их знаю.
— Теперь я понял, — повернулся к нему Дьюит, — вас информировал тот священник.
— В какой-то мере, — осторожно подтвердил О'Брайен. — Дело в том, что церковь имеет у нас неограниченную власть над душами людей и влияет решающим образом на их поведение. Не потому, что все наши жители глубоко верующие, этого вовсе нет, но некоторые, как, например, Джойс и его сестра, искренне набожны. А набожный человек причащается и исповедуется…
— А пастор не молчит, хотя обязан сохранять тайну исповеди.
— Обязан, обязан! Каждый из нас обязан соблюдать десятки заповедей, если мы хотим жить по Писанию. Мы не должны завидовать ближнему своему, не должны лгать, не должны нарушать святость брака, мы не должны… черт знает, чего мы только должны или не должны. А мы все-таки делаем то, чего не должны делать, и упускаем то, что должны. Вы думаете, священники не из того же теста, что и мы, и не в той же печи выпекались? Само собой разумеется, мой друг Томас прибежал сюда ко мне не за тем, чтобы избавиться от тайн исповедей. Но за первым стаканчиком следует второй, за вторым — третий, а там и седьмой, а если уж кто-нибудь выпьет семнадцать рюмок вишневого ликера, который я сам настаивал и перегонял, то даже глухонемой кое-что все равно расскажет, если я возьмусь таскать у него червей из носа.
— Завидую я вам, О'Брайен, — пошутил Дьюит. — Когда снова окажусь у себя дома на Кейп-Флауэр, я переверну свой быт вверх дном. Я тоже наращу себе семьдесят фунтов сала; я тоже буду перегонять себе ликерчик, повешу у себя на стенах такие же олеографии. А почему бы и нет, если таким путем можно стать счастливым, как вы?
— Отчего вы так уверены, что я счастлив? — вырвалось у О'Брайена.
— Разве нет?
— Да-да, конечно, только есть небольшая загвоздка… Я имею в виду уличение преступника. Вы правы, у нас целая цепь улик, но когда шеф полиции лично начнет допрашивать Скрогг или Хейкет, Джойса или Финнигана и устроит им перекрестный допрос, то он не выжмет из них ни слова. Скверно, но именно так. Так что же делать? Что мы можем предпринять, чтобы дать убийце почувствовать, что есть на свете пусть не святая, но хотя бы человеческая справедливость? Ну давайте, скажите, что мы могли бы для этого предпринять?
— А подите вы к черту! — вдруг процедил Дьюит сквозь зубы, распахнул дверь, с треском захлопнул ее за собой и, не попрощавшись с миссис О'Брайен, с которой столкнулся в коридоре, вышел из дому.
Луна, прятавшаяся вчера за облаками — и это весьма способствовало тому, что у Клэгга на голове вздулась огромная шишка, а гостиницу поглотило пламя, — светила сегодня удивительно ярко. И в маленькой комнатке башни в замке миссис Девин можно было читать газету без лампы. Гилен раздвинула занавески у окна, и лунный свет нарисовал на полу голубоватый прямоугольник с черным крестом посередине. Дьюит, лежавший с краю, протянул руку в лунный луч и стал строить теневые картинки: птичку, ведьму, зайчика.
— Почему ты все молчишь? — Гилен заложила руки под голову, ее нежная грудь сверкала белизной, как будто освещенная лунным светом.
— Я думаю, — ответил Дьюит, которого немного знобило, и он натянул одеяло до подбородка.
— О чем?
— О том, что твоя мать — самая непоколебимая из всех женщин, которых я видел.
— Да, она жестокий человек, — подтвердила Гилен. — Нам, трем девчонкам, как я себя помню, она никогда ничего не спускала. Если мы бывали виноваты, то порка была всерьез, без шуток.
— Ты больше ничего не можешь мне сказать, кроме того, что уже рассказала? — спросил Дьюит, не поворачивая головы. — Если можешь, то скажи сейчас. Потом ничего уже не исправишь.
— Но, Патрик, как ты мог подумать, что я что-то от тебя скрываю? — Гилен также натянула на себя одеяло и спрятала руки. Она, лаская, погладила его, как будто пыталась помешать ему задавать новые вопросы. Вздохнув, она сказала: — Если бы ты знал, как мне странно думать, что все считают меня погибшей, что они поверили, будто обгоревшие останки — это я, а тем временем я лежу тут с тобой, дышу и разговариваю.
Дьюит подумал: «Если О'Брайен или этот пастор действительно донесут страховому обществу, какую роль я сыграл при пожаре, мне это действительно обойдется очень дорого».
— Почему ты молчишь? Я тебе уже надоела? — услышал он голос Гилен. На это он отрицательно покачал головой и сказал, что она говорит глупости. — А что будет со мной дальше? — растерянно спросила она, убедившись, что он не отвечает на ее ласки. И продолжала рассудительно, но не слишком горячо: — Ах, Патрик, если бы ты знал, как я хочу жить, жить полнокровной жизнью!
Дьюит глубоко сочувствовал ей. Он слишком хорошо представлял себе, что творится у нее в голове, к чему она стремится. Он понимал, как угнетает такую женщину, как Гилен, почти расточительное существование, с которым она вынуждена мириться. Он не мог больше оставаться равнодушным к ее ласкам, она была частью его существа, возбуждала его, как будто истинная любовь бросила их в объятия друг другу.
Потом Гилен произнесла вслух то, о чем думала все время:
— Когда я получу много денег, я уже никогда не вернусь в Килдар. — И после долгого молчания добавила: — Что мне сделать, чтобы ты полюбил меня по-настоящему, Патрик?
Он снова протянул руку в лунный свет и стал играть с тенями.
— Тебе нужно откровенно поговорить с миссис Девин. Не случайно она всегда весела, хотя у нее было в десять раз больше причин жаловаться на судьбу, чем у тебя. Она уже стара и одинока…
— Я тоже одинока, — сказала Гилен с неожиданной силой. Она вскочила с постели, как будто близость Дьюита была ей ненавистна, и подошла к окну. Лунный свет падал на ее лицо и придавал ему фантастическую бледность, которая в сочетании с ярко-рыжими волосами и блеском ее зеленоватых глаз напомнила Дьюиту замечание Эрриса, что в средние века ее сожгли бы, как ведьму.
Он сказал:
— Иди под одеяло, а то простудишься.
— Ах, отстань! — отмахнулась она. — Может быть, мне было бы лучше оказаться на месте той незнакомой девушки. Тогда я навсегда отделалась бы сама от себя.
— Иди сюда, простудишься, — примиряюще повторил Дьюит.
Она долго плакала, лежа рядом с ним, пока, бормоча что-то неразборчивое, не заснула. А он еще долго не спал. Луна за окном продолжала свой извечный путь по небу, пока не зашла за вершину левой угловой башни. Только тонкая полоска света проникала в комнату, и Дьюит увидел на полу маленькую движущуюся точку, то ли паучка, то ли муху. Он протянул руку, нежно погладил Гилен по спине и вспомнил те слова, которые прочел на листке, подобранном на полу в комнате Эрриса: «…И не знает, что человек всего горстка пыли, покрытая великолепной, бархатной, обнаженной божественной кожей…»
Придя утром их разбудить, миссис Девин принесла завтрак: гренки, масло, джем, яйца и горячий кофе. Она вошла без церемоний, подвинула стол и села на край кушетки.
— По мне, спите хоть до обеда. Молодая любовь утомляет, я это знаю из французских романов, — сказала она с подкупающей откровенностью. — Но вы же сами мне внушали, Патрик, что в девять утра нужно вас поднять. Пожалуйста, я сделала это и заодно подаю вам завтрак. Понюхайте яйца, прежде чем есть, они должны быть свежие, но долго лежали в холодильнике, а это придает им неприятный привкус.