Все это произошло вчера, а на следующий день, словно в насмешку, выяснилось, что худшее позади: репортеры сняли осаду дома и больше не требовали интервью, соседи и друзья перестали заглядывать поминутно, чтобы выразить свои соболезнования или просто поглазеть, даже полицейские и чиновники из министерства внутренних дел покинули гостиную, где в течение двух дней проводили свои бесконечные допросы. И теперь в сонной атмосфере дома не осталось никаких – по крайней мере видимых – напоминаний о разразившейся катастрофе, которая потрясла ее семью, компанию и весь судостроительный бизнес в городе.
Заходящее солнце бросало золотистые отблески на стекла оранжереи. Анна вернулась к длинному столу с цветочными горшками и начала срезать засохшие листья пальмы в терракотовой жардиньерке на ножках в виде звериных лап. За спиной у нее послышалось робкое «мяу»; оглянувшись, Анна увидела котенка Дженни, точившего коготки о подол ее юбки, обшитый рюшами.
Только теперь она разглядела, что Эмброуз уже не тот маленький котенок, что был прежде. Наверное, ему тоже одиноко: хозяйка уехала, никто не обращает на него внимания. Анна наклонилась, подхватила его под грудь и посадила к себе на колени. Он свернулся клубочком и начал мурлыкать, а она впервые за долгие месяцы с улыбкой вспомнила Доменико, толстого кота, ходившего за ней следом по вилле «Каза ди Фиори». Доменико решительно предпочитал женское общество: не обращал внимания на Броуди, едва терпел неуклюжие, но добрые ласки Билли Флауэрса, а Эйдина даже близко к себе не подпускал.
Анна рассеянно погладила спящего котенка, а ее мысли между тем побежали по привычной дорожке, много раз исхоженной за последние три дня. Она знала Эйдина О’Данна с тех пор, как ей исполнилось десять. Четырнадцать лет… Нет, уже пятнадцать. Ему было столько же лет, сколько ей сейчас – двадцать пять, – когда они познакомились. Ей нравилась его спокойная сдержанность, неизменная доброта, а прежде всего то, что он всегда принимал ее всерьез.
Как же ей примирить в уме воспоминание о своем благоразумном, великодушном друге, которого она знала всю жизнь, с образом человека, убившего Николаса, Билли и Мартина Доуэрти? Человека в маске, который чуть было не убил ее тоже?
Нет, она не могла в это поверить. Тем не менее это было правдой. Но если так, значит, чужая душа и вправду потемки. Значит, нет никакой надежды, что два человеческих существа когда-либо поймут друг друга. И все-таки… если Эйдин – убийца, почему она до сих пор оплакивает его гибель?
Анна подняла голову, прислушиваясь. Не почудилось ли ей? Какой-то звук в отдалении, в глубине дома… Эмброуз продолжал крепко спать. Значит, игра воображения. Она спустила котенка с колен на каменные плиты пола и вернулась к работе, но минуту спустя ей опять пришлось остановиться и прислушаться.
Какая же она дурочка! Броуди был где-то в доме, но старательно избегал ее. О нет, ему не требовалось запираться! Это было бы слишком примитивно. Да и нужды никакой. Он прекрасно знал, что закрытая дверь защитит его не менее надежно, чем запертая.
Сама Анна пребывала в каком-то странном состоянии, напоминающем летаргический сон. Она как будто ожидала, что вот-вот произойдет некое чудо: кто-то придет и разбудит ее. Она страдала от мучительного и неотступного ощущения, что ее наказывают. Наказывают по заслугам. И все же… безупречная вежливость Броуди была хуже любого наказания и скорее напоминала пытку. Он открывал рот, только когда к нему обращались с вопросами, отвечал вполне любезно, избегал споров и ссор. Держался отчужденно, вежливо, почти церемонно.
Поначалу Анна покорно принимала такое обращение, смиренно полагая, что получает то, что заслужила. Но ей было так больно, она чувствовала себя такой несчастной! Когда же он наконец перестанет ее терзать? Когда решит, что долг уже заплачен? А в последнее время ей в душу стала закрадываться мятежная мысль: в том, что их разделила пропасть, есть (хотя бы отчасти!) и его вина. В конце концов, он мог бы в любое время сказать ей правду о деньгах и прекратить ссору. Но нет, он был слишком горд. Вот только времени у них не осталось на его гордость!
Она была к нему несправедлива – да, она даже не пыталась это отрицать. Он был порядочным человеком. Гибель Мэри Слоун поставила его порядочность под сомнение: Анне всегда казалось, что обвинение в убийстве само по себе стало для него страшнее смертного приговора.
Ей вспомнился разговор, состоявшийся между ними много недель назад в Риме. Она сказала ему, что не сомневается в его невиновности. «Энни, вы даже не представляете, как много это значит для меня», – ответил он тогда. Но потом она обвинила его в краже. Назвала его вором, соблазнителем, лицемером. Таким же, как его брат. И теперь Анна расплачивалась за свои слова.
У них почти не осталось времени. Мистер Дитц намеревался отправить Джона обратно в бристольскую тюрьму сразу же после смерти Эйдина, заявив, что дело сделано и на этом их договоренность заканчивается. Прибегнув к тому, что на языке юристов называется «запугиванием», Анна вырвала у него согласие позволить Броуди остаться в доме по крайней мере до тех пор, пока детектив, нанятый расследовать убийство Мэри Слоун, не пришлет ей свой последний отчет.
Он написал, что ему нужна еще неделя, чтобы попытаться отыскать того самого мальчика, который, как предполагалось, передал Броуди и Мэри бутылку отравленного вина. Его письмо было деловым и недвусмысленным, но Анне почудилось между строк явственное отсутствие оптимизма. Ей показалось, что он просто хочет с чистой совестью заявить: «Я сделал все что мог».
Оставшееся время – день? неделя? – все равно было иллюзорным. Анна твердо знала, что Джон не позволит покорно водворить себя обратно в тюремную камеру до конца своих дней за преступление, которого не совершал. Он попытается бежать. Но когда? Джон не хотел ей ничего объяснять; когда она задала прямой вопрос, он вообще не пожелал признаваться, что у него есть подобные замыслы. Но уж если на то пошло, почему он вообще еще здесь?
* * *
Броуди столько раз задавал себе тот же самый вопрос, что теперь решил: с него хватит. Хватит тянуть, метаться из стороны в сторону, выдумывать для себя глупейшие и все равно неубедительные отговорки, чтобы остаться еще на один день, еще на одну ночь. Громко выругавшись, он отвернулся от окна своей спальни, у которого простоял бог знает сколько времени, глядя на желтые листья, опадающие с лип у ворот сада, и решительно направился к гардеробу – грандиозному сооружению из красного дерева в полтора человеческих роста высотой.
Наверху, за декоративным карнизом, он обнаружил дорожную сумку. Броуди подставил стул, снял ее со шкафа и бросил на кровать. Много он с собой не возьмет, да моряку много и не нужно. Неприятно было сознавать, что вообще придется что-то брать из этого дома, но что ему оставалась делать? Своего у него все равно ничего не было. Ладно, он возьмет кое-какие вещи Ника, но – боже его упаси! – ничего такого, за что заплачено деньгами Журденов.
Ему следовало уехать раньше, несколько дней назад, как только Дитц перестал задавать вопросы. Задерживаться здесь было чистейшим безумием: за ним могли прийти в любое время, нагрянуть без предупреждения и утащить его обратно в тюрьму. По крайней мере, он хорошо подготовился: обзавелся документами, рекомендовавшими его, разумеется, под вымышленным именем, как годного к службе матроса (он решил, что подделывать удостоверение помощника капитана слишком рискованно), и разузнал в ливерпульском порту расписание океанских кораблей, отправляющихся в ближайшие несколько дней в Австралию, Южную Америку, Вест-Индию. Теперь оставалось только уйти. Николасу Бальфуру пришла пора умереть, а Джону Броуди – навсегда сойти со сцены.