Молотовские поздравления Шуленбургу «с блестящим успехом Германских Вооруженных Сил» во Франции контрастируют с паникой, охватившей Москву в результате «быстрого прогресса» этой кампании{131}. Они — лишь прелюдия к вялым извинениям Молотова по поводу поспешной оккупации Прибалтийских государств в то же утро с целью уничтожить «в прибалтийских странах почву для французских и английских интриг». Немцев смущала и поспешная передислокация Красной Армии «для защиты границ» Литвы от неназываемого противника. Объяснения были столь неубедительны, что Шуленбург предпочел отослать в Берлин сильно отредактированную версию своих бесед по этому поводу{132}.
Закрепиться на Балканах стало для русских настоятельной необходимостью, как только просочилась зловещая информация, что бои на западе закончатся в течение двух месяцев; было ясно, что немцы «в недалеком будущем… повернулись бы на Восток»{133}. Сокрушительное поражение Франции сблизило Россию с Италией, отношения с которой были напряженными с начала войны в сентябре 1939. Муссолини боялся, как бы пакт Молотова — Риббентропа, будучи распространен на Юго-Восточную Европу, не ударил по итальянским амбициям в этой области. Для Сталина не было секретом, что Муссолини «перебрасывая мост к Англии и Франции, сохраняет эмбриональную возможность разных перспективных антисоветских комбинаций». Гитлер, по слухам, одобрял подобные инициативы, надеясь изолировать русских и заставить их «удовлетворять стремления Берлина, а затем и выполнять экономические обязательства». Граф Чиано, итальянский министр иностранных дел, даже уговаривал румынское правительство «проводить твердую линию относительно Бессарабии», обещая щедрую помощь в случае нападения{134}. Все еще убаюканный своим пактом с Гитлером, Сталин надеялся преподать итальянскому правительству урок, что «для него невыгодно дальнейшее обострение отношений с Советским Союзом». В начале января 1940 по очереди были отозваны послы из Рима и Москвы. Отношения еще более ухудшились, когда министры иностранных дел Италии и Венгрии встретились в Венеции, чтобы обсудить будущее Балкан. Хотя эта конференция не была открыто направлена против Советского Союза, исключение его из переговоров, касающихся различных претензий к Румынии, явно ущемляло советские интересы{135}.
Как мы убедились{136}, англичане страстно желали разжечь войну на Балканах. Гитлер, со своей стороны, стремился к миру, пока не были реализованы планы кампании на западе. Кроме того, попытки Муссолини оживить Балканскую Антанту сводили на нет усилия Риббентропа примирить страны Оси с Московским пактом. Во время визита в Рим в середине марта Риббентроп нажал на Муссолини, чтобы тот сохранял status quo в отношениях с Советским Союзом. Закладывая основы своего амбициозного Континентального блока{137}, Риббентроп оказал такое же давление и на русских{138}. Однако Чиано сделал нерешительные шаги к примирению с русскими только в конце апреля, когда обнаружилось, что его пытались использовать как проводника румынских жалоб на Советский Союз в Берлин, и Италия отдалилась от Румынии{139}. Муссолини неохотно смягчился, туманно высказываясь о своей готовности вернуть послов{140}. Но в Москве на тот момент считали, что Чиано препятствует сближению, и дело зашло в тупик. Молотов предпочитал следовать ходу событий; Советский Союз, как он говорил Шуленбургу, «неподходящее место для раздражения нервов»{141}. «Не парадоксальная ли ситуация? — заметил Машиа, итальянский поверенный в делах в Москве, на дипломатическом приеме. — Мы враги Советского Союза и друзья Германии, а Германия в то же самое время связана с Москвой». Он также выразил сомнение в том, что Муссолини позволит русским «внедриться в этот "жизненный центр Италии"»{142}. Однако поразительный успех вермахта во Франции смешал все карты и помог Муссолини и Сталину преодолеть взаимные подозрения. Новая общность интересов взросла на руинах прежнего британского присутствия в регионе. Как только вспыхнула война во Франции, Ханс Георг фон Маккенсен, германский посол в Риме, стремясь сохранить мир на Балканах, обещал Гельфанду, советскому поверенному в делах, что «балканская проблема будет разрешена совместно Германией, Италией и СССР без войны». Но успехи на поле боя произвели перемену в настроениях. Хотя русские продолжали рассматривать упомянутое утверждение как обязательство со стороны Германии, Маккенсен теперь называл это «плодом воображения Гельфанда». Относительно развязав себе руки, Гитлер обеспокоился ростом итало-советского взаимопонимания, которое могло выйти за рамки его первоначального плана и бросить вызов естественному господству Германии в регионе. Опьяненный своими военными успехами, он полагал, что разрешение всех спорных вопросов на Балканах может быть достигнуто «лишь демонстрацией силы победителей, не доводя дело до рукопашной». Сталин оказался перед мрачной перспективой: остаться в стороне или быть раздавленным Германией, если он не проявит инициативу, чтобы защитить интересы Советского Союза{143}.
Страх перед итальянским наступлением на Балканы из Салоник после вступления Италии в войну вызвал новую ориентацию советской политики{144}. Молотов теперь приветствовал возвращение Россо, итальянского посла, в Москву, хотя тот прибыл с пустыми руками, не сумев встретиться с Чиано перед отъездом. Молотов рассматривал вступление Италии в войну как снимающее английскую угрозу Советскому Союзу на Черном море и выражал надежду, что «голоса Германии и Италии, а также и Советского Союза будут более слышны, чем хотя бы год тому назад»{145}. Муссолини также отказался от своих надежд на Союзников и стремился добиться каких-то гарантий от русских по балканской проблеме{146}. Гарантии Союзников на Балканах, шутил Чиано, можно сравнить «с бутылкой вина, которую много лет сохраняют в надежде получить крепкое и хорошее вино, но когда открывают эту бутылку, то находят в ней вместо вина уксус»{147}. В Мюнхене, как узнал Сталин, Муссолини уведомил Гитлера, что «стремится к максимальному улучшению и углублению политических и экономических отношений с СССР»{148}.
Как и Сталин, итальянцы ожидали, что Гитлер нанесет несколько ударов по Англии, сломит ее сопротивление и усадит наиболее разумных лидеров, таких как Ллойд Джордж, за стол переговоров, где будет установлен новый европейский порядок. Эти прогнозы подтверждали агенты НКВД в ставке Геринга. Перспектива близящейся мирной конференции побуждала и Советский Союз, и Италию объединить свои интересы на Балканах, в Проливах и Средиземном море. Как только мирная конференция будет созвана, считал Сталин, Россия окажется достаточно сильна, чтобы удовлетворить свои прошлые и настоящие претензии{149}. Новый союз определенно должен был служить противовесом германскому влиянию в Центральной и Западной Европе. В Риме советский посол усердно льстил Муссолини, восхищаясь вековым историческим наследием Италии, но тут же переходил к делу, давая понять, что конец англо-французского владычества в Европе привел к тому, что «усиливаются на международной арене голоса СССР, Италии и Германии». Сам Муссолини, затушевывая идеологические разногласия и педалируя тему общности интересов, создавал у Сталина ложное впечатление, будто место Советскому Союзу на мирной конференции обеспечено{150}.
Новое партнерство было закреплено в день советского вторжения в Бессарабию{151} подтверждением пакта о ненападении между Италией и Советским Союзом 1933 года, — «чтобы не только хранить его в душе, но и дать ему острые зубы». В довершение Сталин установил отношения с Югославией 24 июня; Югославия была единственной страной в Юго-Восточной Европе, которая отказывалась признать Советский Союз. Эта мера явно была направлена на уменьшение германского влияния в Югославии при распространении сферы советских интересов на этот регион{152}. Она дала, предупреждал германский посол в Белграде, «мощный импульс не только коммунистическим, но прежде всего русофильским тенденциям в стране. Общее настроение таково, что равнение на Россию даст какую-то защиту от итало-германской опасности»{153}.