Я с благоговением слушала, постигая каждую деталь моей новой жизни и наслаждаясь всем этим.
В доме была одна спальня, в которую Дамарис очень не любила заходить. С детской непосредственностью я спросила ее об этом. Дамарис удивилась. Думаю, она поняла, что выдала свое настроение. Она ответила:
— Я собираюсь все там изменить, Кларисса. Я сделаю так, что эту комнату невозможно будет узнать.
— А мне она нравится, — сказала я. — Она красивая.
Я подошла к кровати и потрогала бархатный полог. Но Дамарис смотрела на него с отвращением, словно видела что-то, чего не могла видеть я. Позже, много позже, я поняла, что значила для нее эта комната.
Ну что ж, она поменяла здесь все, и комната, конечно, стала другой. Красный бархат повесили на окна. Поменяли даже ковер. Дамарис была права: комната действительно стала неузнаваемой. Но они ею не пользовались, хотя она была лучшей в доме. Дверь всегда была закрыта, и я думаю, что Дамарис редко заходила туда.
Итак, мой новый дом, Эндерби-холл, находился в десяти минутах езды от Довер-хауса и на таком же расстоянии от Эверсли-корта. Таким образом, я оказалась в окружении всех моих родных.
Без сомнения, Дамарис и Джереми были счастливы вместе; что касается меня, я была довольна тем, что мне удалось выбраться из этого парижского подвала, и в течение нескольких первых месяцев жила в состоянии радостной признательности за все. Я становилась на середину зала, смотрела на галерею менестрелей и говорила: «Я здесь». А затем пыталась вспомнить подвал с холодным каменным полом и крысами, которые приходили по ночам и смотрели на меня своими злыми глазами, казавшимися желтыми в темноте. Я делала это, чтобы лишний раз напомнить себе, что я вырвалась оттуда и больше никогда, никогда не вернусь туда.
Мне не нравилось видеть срезанные цветы в горшках, потому что они напоминали мне прошлое. Дамарис же любила цветы и набирала в саду целые корзины. У нее была специальная комната, которую она называла цветочной, и там она составляла букеты. Она говорила:
— Иди сюда, Кларисса, давай срежем несколько роз.
Но вскоре Дамарис заметила, что я сразу затихаю и мрачнею, а ночью мне снятся кошмары. И она перестала срезать цветы. Дамарис была очень чуткой, значительно более чуткой, чем Джереми. Я полагаю, что он был слишком озабочен тем, как с ним обошлась жизнь до его встречи с Дамарис, чтобы думать о том, как жизнь обходилась с другими. А Дамарис всегда думала о других и верила, что во всех ее невзгодах виновата была она сама, а не судьба.
Когда расцвели фиалки, она взяла меня с собой в поле собирать их. Она сказала:
— Если ты помнишь, нас соединили именно фиалки. Я всегда буду их любить. А ты?
Я ответила, что буду, и после этого стала чувствовать себя по-другому, собирая фиалки, а со временем вообще перестала бояться срезанных цветов. Чтобы показать это Дамарис, я пошла в сад и принесла ей несколько роз. Она сразу все поняла и крепко обняла меня, пряча лицо, чтобы я не видела ее слез.
В первые дни все постоянно говорили обо мне не только в Эндерби, но и в Довер-хаусе, а в Эверсли-корте устраивались настоящие совещания. Я часто слышала, как кто-нибудь говорил:
— Но что будет лучше для ребенка?
Они все туже и туже заворачивали меня в кокон. Начало моей жизни было необычным и они считали, что я нуждаюсь в особой заботе.
Может быть, поэтому мне было так легко со Смитом. Я любила смотреть, как он ухаживает за садом или чистит серебро. До того, как Дамарис стала хозяйкой дома, он делал все, но теперь прабабушка Арабелла посылала слуг из Эверсли-корта. Джереми это не нравилось, Смиту тоже.
Смит относился ко мне, как он сам говорил, «жестко».
— Не стой без дела, — говорил он, — в праздные руки сатана беду кладет.
И я раскладывала вилки и ножи по их «домикам» или собирала ветки и увядшие цветы и носила их к тачке. Дамарис часто разделяла нашу компанию, и втроем мы были счастливы. Со Смитом я чувствовала себя абсолютно свободно — не тем ребенком, о благополучии которого так пеклись, причем иногда, боюсь, за счет удобства других, а просто не столь уж ценным работником. Могло показаться странным, что я не хотела, чтобы мне придавали большое значение. Но это было так. Я желала, чтобы на меня обращали меньше внимания. Конечно, я начинала чувствовать, как их забота все плотнее сжимается вокруг меня.
В семье развернулась дискуссия по поводу того, нужна ли мне гувернантка. Дамарис сказала, что она сама будет учить меня.
— Возможно, ты слишком много на себя берешь, — с волнением сказала бабушка Присцилла.
— Дорогая мама, — улыбнулась Дамарис, — для меня это будет большим удовольствием, ведь я же буду все время сидеть дома.
Прабабушка Арабелла предполагала, что мне нужна гувернантка-француженка. Я умела говорить по-французски, потому что учила его параллельно с английским, живя в Париже.
— Будет жаль, если она забудет французский, — сказала Арабелла.
— Раз уж она научилась, то не забудет, — отрезал прадедушка Карлтон. — Ребенку только понадобится иногда небольшая практика. К тому же между нашими странами идет война, и мы не сможем нанять француженку.
Итак, было решено, что до поры до времени меня будет учить Дамарис, а идею нанять гувернантку пока отложили.
Весь этот разговор по поводу французского напомнил мне о Жанне. Я очень любила ее в те трудные дни. Она была бастионом, отделяющим меня от жестоких парижских улиц. Если кто и олицетворял для меня защиту, так это она. Я часто думала о ней. Мне было известно, что Дамарис предлагала ей поехать с нами в Англию, но разве она могла оставить мать и старую бабку? Они ведь умрут с голоду без нее.
Дамарис сказала тогда:
— Если когда-нибудь ты сможешь приехать к нам, мы будем рады.