При этом воспоминании Флавий стиснул зубы. Его бесили и возбуждали подобные выходки Юлии, но он был безоружен против нее.
Претор сбежал с широких ступеней своего дома, придерживая синюю хламиду, скрепленную фибулой. Он был красив, этот рослый, широкоплечий воин в золотом панцире с выдавленной на груди мордой льва. На его строгом лице светились, озаряя крупные правильные черты лица, зеленые глаза, излучающие, подобно звезде, холодный свет.
Колесница, маленькая, легкая, понеслась с пологого ската Эсквимина, замелькали спицы, и улицы огласились стуком копыт. Лошади перешли в галоп, полосатая туника ауриги наполнилась ветром. Юлий сидел на высоком сиденье, украшенном резьбой из слоновой кости и серебра. Горожане расступались перед несущейся колесницей с мрачным претором. Многие бросали на него гневные взгляды, слышались проклятия. Какой-то плебей отпустил скабрезную шутку, послышался хохот.
Юлий сжал губы и глядел на фиолетовую дымку, клубящуюся над Тибром. Он знал причину злобы разнузданной черни. Это под его началом катафрактарии и преторианцы пресекли беспорядки на последних Играх, которые едва не переросли во всеобщий бунт. «Народ не простит тебе», – сказала тогда Юлия.
Народ не простит! Тем хуже для него. Императору не нужно прощение народа. Только повиновение способно удовлетворить его свирепость. А он, Юлий Флавий, командующий легионами, второй после консула человек, он верен своему императору. Он выполняет его приказ и несет личную ответственность.
Претор вспомнил, как однажды Юлия упрекнула его:
– Ты не любишь людей, – сказала она тогда, и так пристально и долго смотрела в его глаза, что у него сузились зрачки.
О нет! Это была ошибка. Он любил людей. Любил странной, немой любовью, жившей в нем. Любил за их слабости, страдания, за тягу к красоте. Но он ненавидел толпу – этого бешеного, опасного зверя, и поэтому там, в цирке, не задумываясь, выполнил свой долг. Ненавидел и тогда, когда украсил Аппиеву дорогу крестами и досыта накормил римских воронов. Это был его долг!..
Колесница спустилась с холма. Здесь, на площади, в кипящей толпе она не могла двигаться столь быстро, звон сбруи тонул в гуле голосов, и крики вспотевшего ауриги уже не казались столь грозными. Граждане не оставляли своим вниманием роскошную колесницу претора, уже поднялись вверх сжатые кулаки. Юлий был спокоен, он считал это бесплодным брожением. Колесница вклинилась в толпу, заржали кони… В это время показался патруль преторианцев, и толпа стала рассеиваться.
Покачиваясь на квадратном сиденье Флавий думал о Риме. Как ему тесно в этом суетном городе! Он изменился, стал другим. Юлий помнит, как любил он Вечный город в те дни, когда снял короткую тогу – претекст с пурпурной каймой и надел тогу совершеннолетнего. Теперь он знает Рим с другой стороны, знает Империю, и это дает ему право быть суровым.
Колесница стала подниматься на Палатинский холм, и мысли Юлия приняли иной ход. Свирепость Домициана безмерна. Он уже нажил себе смертельных врагов, и не только среди народа. Этот изощренный в коварстве безумец полагается только на солдат, которые боготворят его. Будучи наблюдательным, Юлий хорошо изучил характер Домициана. Жестокость его проистекала из фатальной боязни смерти, которая подогревалась предсказаниями халдеев.
Флавий едва не расхохотался, вспомнив, как император в ужасе отверг «новое измышление сената, постановившего, чтобы в каждое его консульство среди ликторов и посыльных его сопровождали римские всадники во всаднических тогах и с боевыми копьями.»[1] А ведь Домициан большой охотник до всяких почестей!
Уже несколько месяцев над столицей сверкали молнии. Их было великое множество. Бесшумно и стремительно разрывали они недвижимый, будто замороженный небесный свод над Палатинским дворцом. Суеверный император потерял, наконец, терпение и воскликнул:
– Пусть же разит, кого хочет!
Придворные шептуны тут же разнесли эти слова…
И вот Флавий в покоях дворца, изукрашенных фресками, где храмы с широкими лестницами уходят в синеву неба. По дороге сюда, в бесконечном шествии роскошных залов, галерей, лестниц, портиков, что своими стройными колоннами погружены в воздух, как в воду, Юлий видел преторианцев в шлемах и панцирях, защищающих грудь.
Во всем дворце наблюдалось движение: уходили и приходили военные, знатные граждане во всаднических тогах беседовали приглушенными голосами, с таинственным видом шныряли рабы, и женщины гинекея в пестрых циклах и изящных сандалиях двигались как цветы, подхваченные ветром.
Вот, наконец, Флавий оказался в покоях императора, где царил полумрак, легкий, как крылья бабочки, но придававший странный оттенок пурпурным занавесям и пологу, расшитому золотом. Полумрак скрывал роскошное убранство комнаты, а между пилястрами скапливалась уже настоящая тьма, фиолетовая и неподвижная, вызывая тревожные мысли… Потрескивала свеча на низком треножнике возле ложа, где покоился император. Рослый раб – дакиец стоял у изножия, и его вооружение тускло мерцало в неясном свете.
Домициан устремил на претора неподвижный взгляд. Флавий ждал. Свеча снова затрещала, и это был единственный звук в гнетущей тишине. Наконец Домициан разлепил губы и произнес:
– Я видел нынче жуткий сон, претор. Божественная Минерва, которую я так чту, возвестила мне, что покидает святилище, которое я для нее воздвиг и не может более оберегать своего императора. Юпитер отнял оружие у нее!.. Юпитер! Будь проклято все! Страшные, страшные сны…
Он тяжело поднялся и, сильно качаясь, прошелся из угла в угол. Сверкнула молния, голубая вспышка чиркнула по задрапированным окнам… Домициан заскрежетал зубами. Дакиец оставался недвижим.
– Еще видел я во сне, – продолжал император, медленно выговаривая слова, – будто на спине моей вырос золотой горб… Здесь желают моей смерти и думают, что тогда достигнут счастья, а для Империи – благополучия. Ослы!.. Нет! Нет! Слушай меня, Флавий! – Он схватил претора за руку, сильно дыша ему в лицо винными испарениями. – Ты останешься здесь. К гельветам отправится Саллюстий Отон. И довольно!.. В Риме происходит что-то ужасное, претор. Я чую заговор… Молчи! Слушай! Беда правителя в том, что когда он обнаруживает заговор, ему не верят до тех пор, покуда его не убьют.
Снаружи завывал ветер, слышались глухие удары, словно стены старого дворца с трудом противостояли напору стихии. Фиолетовая дымка над Тибром обращалась бурей. Из глубины покоев доносилось мяуканье леопардов…
Император опустился на ложе и снова заговорил с Флавием, объявляя воину свои подозрения и свою волю. Раб в молчании смотрел на Юлия.
Слышался звон оружия и приглушенные команды центурионов… Заколыхался полог, будто кто-то хотел войти и не посмел. Затрещала свеча… Мяукали леопарды…
С тяжелым сердцем вышел претор из покоев императора. Дворцовые сановники перед ним почтительно расступились. Не имея намерения дольше оставаться во дворце и желая поскорее отправиться в лагерь за Тибром, претор быстро шел по дворцовым залам, галереям с колоннами из лунного камня, золотые капители которых терялись в сводах, где скапливался сумрак. Налетевшая буря внезапно превратила бесцветный день в ночь. Повсюду зажигали огни, кто-то ругался и требовал масла для светильников. Происходила смена дворцового караула, центурионы отдавали короткие команды зычными голосами. Женщины, прекрасные, как белый мрамор, стояли, прислонившись к колоннам…
Флавий проходил по великолепным залам, предназначенным Домицианом для приема гостей, украшенным лучшими произведениями скульптуры, мимо зала библиотеки с драгоценными свитками, не замечая картин, бюстов, статуй – восхитительных образцов искусства, собираемых в течение столетий. Слова Домициана встревожили его, но претор не желал в этом себе признаваться. С грустью Флавий думал о том, что, если опасения Германика подтвердятся и он будет умерщвлен, в городе начнется резня. Народ не может забыть последних Игр, хотя прошло уже несколько месяцев. Флавий и сам чувствовал, что Рим готовится к страшным переменам. Подобно Везувию бурлят его чудовищные недра, набухая гнойным нарывом то там, то здесь.