Пальцы ускорили движение. Она не могла предать свою семью – родные были для нее всем. Она была готова на все, чтобы выполнить их планы. Но для нее не оставалось выхода.
«Кроме одного, – прозвучал в голове холодный голос. Голос матери. – Покажи ему то, что на пергаменте, моя самая обязательная дочь. Покажи ему это, и он не поедет на войну».
Музыка резко оборвалась. У Элеоноры вырвался крик протеста. Ужасные образы запрыгали у нее в голове: униженный и закованный в цеди Ахилл, ожидающие нового раба алчные турки, искалеченное тело Балинта, его золотистые волосы в ее лихорадочных представлениях обратились в саблю. Элеонора схватилась руками за голову, словно хотела избавиться от ужасного облика Ахилла, изуродованного, как Балинт.
Нет, Ахилл никогда не должен видеть этот пергамент! Пусть он едет на войну, не зная, не видя… Он не должен видеть его. Он не почувствует ничего, кроме ненависти к ней. Тогда ей не будет прощения. Никогда.
Ахилл в одиночестве стоял у окна в игорной комнате. Он сменил свой охотничий костюм на темно-фиолетовый бархатный, будто хотел раствориться в ночи за окном.
Оставшиеся в замке Дюпейре гости не спеша проходили мимо за дальней дверью, направляясь в большую музыкальную комнату на предстоящий концерт. В действительности все четверо или пятеро мужчин убыли на фронт, но шумиха, поднятая ими, создавала впечатление, что опустел весь замок. Сейчас все трещали о новостях войны, как визгливые сороки.
Подошел слуга с подносом, на котором находился бокал бургундского. Ахилл взял его.
– Что-нибудь еще, месье? – спросил слуга.
– Принеси бутылку, – сказал Ахилл. – И потом… потом передай мадам Баттяни, что я хотел бы решить вопрос с нашими долгами.
Слуга поклонился и ушел.
Напряжение в плечах Ахилла не ослабевало, пока он был в полном одиночестве. Или в таком одиночестве, когда десятки людей толпились за дверью.
Ему следовало бы присоединиться к ним. Он должен играть роль приличного гостя, но он хотел уединения. Пальцы ощущали приятную форму ножки бокала, когда он вертел его. Он мог сломать ее, как куриную косточку. Некоторые мужчины любили своих женщин подобным образом – непрочные, хрупкие вещи выставлялись напоказ, как коллекция венецианского стекла.
Ахилл медленно сделал глоток вина, чувствуя терпкость на языке. Это было сухое вино великолепного букета. Он внимательно посмотрел на бокал и вино. Некоторые любят хрупких женщин, другие любят… Элеонора… Он улыбнулся и отпил еще. Ему в значительно большей степени нравилось вино, чем бокал.
Воспоминания об Элеоноре в гроте взволновали его, но он пресек растущий голод. Его сдержанность по отношению к ней удивила его. Когда Элеонора вышла из грота, он остался смотреть на закрытую дверь, держась рукой с побелевшими костяшками пальцев за спинку кровати, чтобы не потерять контроль над собой. Он никогда не отступал, зайдя так далеко с женщиной. Он даже не знал, что может, пока…
Ахилл почувствовал дрожь великолепного тела Элеоноры в ее возбуждении и поспешил сцеловать ее слезы. Прежде, раз или два, женщина плакала, когда физическое удовольствие освобождало от другого более глубокого напряжения. Но когда он посмотрел в глаза Элеоноры и увидел, что между ними по-прежнему существует дистанция, что-то сломалось внутри него. Именно тогда он понял, что он хочет видеть, что он ожидает увидеть, что он страстно желает видеть в ее глазах.
Ахилл посмотрел в бокал и увидел рубиновую жидкость, покрытую легкой рябью от его волнения. Он был идиотом. Дурацкое опьянение детскими фантазиями, навеянными рассказами о рыцарях и их дамах, о мужской чести сражавшихся за своих любимых.
Ахилл подтрунивал над Дюпейре, который любил жену, но это был временный каприз. А любовь со сладким мучающим очарованием, о котором рассказывал ему Константин, была единственной в этом мире стоящей, но не существующей вещью. Это была единственная ложь, которую он открыл в словах своего отца. Любовь не существует, поэтому невозможно сражаться за нее, и Ахилл должен был отправиться на поле брани, чтобы почтить память своего отца. Обольщение определенно существовало, как страсть и изредка влечение. Но не любовь.
И почему же он так отчаянно хотел увидеть в глазах Элеоноры то, что не существовало?
Незаметно дверь в углу комнаты открылась, и появился слуга с бутылкой вина на серебряном подносе.
– Ваше вино, месье, – кланяясь, сказал слуга. – Ваши слова переданы мадам Баттяни. А месье Боле просил передать вам, что курьер прибыл.
Ладонь Ахилла сжалась вокруг ножки бокала.
– Правда? – только и сказал он. Слуга ждал. Ахилл налил бокал, вино заполнило его рот своим изумительным вкусом. – Передай месье Боле, что курьер, без сомнения, устал, – сказал Ахилл слуге. – Я встречусь с ним утром. – Он махнул рукой, отпуская слугу. – Рано.
– Я передам месье Боле ваше сообщение, месье, – заверил Ахилла слуга и ушел.
Несколько мгновений спустя Ахилл услышал, как Боле осторожно покашливает сзади. На кивок Ахилла управляющий ответил поклоном и сказал:
– Месье, возможно, вам желательно вернуться в свои комнаты, чтобы освежиться. Вы могли бы поговорить с курьером шевалье Жийома, пока вы здесь.
– И как часто я буду освежаться в Баварии? – спросил Ахилл. Его назначение – его искупление – ожидало в комнатах. Война манила, предлагая мир, рожденный из хаоса, где внешний шум затмевал потребности его ищущего чувств и не знающего покоя тела. Он должен идти, спасать себя, но напряжение сковало его, словно якорная цепь. Цепь, удерживавшая его там, где он стоял.
– Месье? – неопределенно спросил Боле, переминаясь с ноги на ногу. – Месье, вас ждет курьер от шевалье Жийома.
– Я слышал тебя, Боле. Начинай паковаться, – сказал Ахилл.
– Уже начал, месье, – ответил Боле, делая шаг к двери. – Вы говорили, что хотите уехать, когда прибудет курьер. Месье, вы должны пойти и поговорить с ним.
Ахилл поднял одну бровь, услышав от управляющего слово «должны», и увидел, как тот краснеет. Боле наклонился ближе к своему хозяину и, понизив голос, прошептал:
– Прошу прощения, месье, но шевалье наложил определенные… э-э… ограничения на ваш патент. Вам следует поговорить с курьером.
Ахилл почувствовал, как деревенеет его лицо.
– Какие ограничения?
Управляющий шумно глотнул, его голос стал почти не слышен:
– Это… это в связи с Парижем. Кажется, шевалье слышал о… некоторых… о том… что случилось, и поэтому он сказал курьеру, что почтет за честь предложить вам офицерский патент, как и говорил. Но если вы задержитесь…
– Продолжай.
– Если вы задержитесь… – Боле заколебался, нервно облизал губы, потом закончил: – Он вам его не продаст.
– Понятно, – сказал Ахилл. – И сколько времени мне отпущено?
Управляющий помялся, затем ответил:
– До рассвета, месье.
В комнату вошел лакей, ведя к Ахиллу Элеонору. Он поклонился и ушел, а Элеонора вежливо, но отчужденно кивнула Ахиллу, подчеркивая, что они мало знакомы.
– Месье, – сказала она с легким намеком на недоверие в голосе, – вы хотели видеть меня? Я думала, что все долги оплачены.
Боле кашлянул.
– Месье, пожалуйста, – прошептал он, – курьер.
Элеонора застыла. Ахилл почувствовал произошедший в ее настроении резкий переход от живости к покою, так затихает животное, когда чувствует приближение хищника. В ее глазах он увидел черноту, которой не было раньше, и стену.
– Это все, Боле, – сказал Ахилл, и управляющий неохотно кивнул. – Посоветуй курьеру хорошо выспаться. Он будет первым, кто встретит меня утром.
– На рассвете, месье.
– Я буду, Боле.
Ахилл посмотрел на Элеонору. Она побелела как снег.
На какое-то мгновение, не дольше чем взмах соловьиного крыла, Элеонора почувствовала приступ головокружения, заставляющего терять равновесие. Казалось, пол под ней закачался и горящие свечи размазались в полоски света.