И он протянул мне кошелек.
Я не солгу вам, господа, если скажу, что не желала его слушать и прежде, когда он тысячу раз предлагал мне наряды, посуду, обстановку, когда он хотел взять меня от тетушки, где я жила очень стесненно, и поселить в небольшом, но приличном особняке, который был у него в квартале Руль. Я полагала, что нас должно связывать только чувство, и гордилась тем, что принимаю от него лишь кое-какие безделушки, вся ценность которых состояла для меня в том, что они исходят от него. Поэтому, увидев протянутый кошелек, я пришла в негодование, и это дало мне силу указать обманщику на дверь: один этот миг позволил мне разгадать его и наградить презрением. Однако он без всякого смущения выдержал мой негодующий взгляд и весьма хладнокровно заявил, что я ничего не понимаю в обязанностях, налагаемых высоким положением. Он надеется, что со временем, немного успокоившись, я буду более справедливо судить о его поступках, — добавил он и, положив кошелек в карман, заверил меня, что сумеет передать мне его содержимое таким способом, который сделает отказ невозможным. Высказав эту невыносимую для меня мысль и дав понять, что, таким образом, он будет считать себя свободным от каких бы то ни было обязательств по отношению ко мне, изменник вышел, так как я продолжала молча указывать ему на дверь. Оставшись одна, я почувствовала спокойствие, удивившее меня самое. Источником его было то, что я решила умереть. Я тщательно оделась, написала письмо тетушке, прося у нее прощения за то горе, которое собиралась ей причинить своей смертью, и вышла на улицу. Я бродила по городу весь остаток дня и часть вечера, переходя с оживленных улиц на безлюдные, не ощущая усталости, оттягивая выполнение моего замысла, чтобы вернее осуществить его под покровом мрака и безлюдия. Быть может, впрочем, в этом была и некоторая слабость, заставлявшая меня лелеять мысль о смерти и вкушать грустную сладость предстоящего мне освобождения. В два часа ночи я спустилась на берег реки. Остальное, господа, вам известно: вы вырвали меня из рук смерти. Я благодарна вам за вашу доброту, но не могу радоваться ее последствиям. На свете слишком много покинутых девушек. Мне не хотелось увеличивать их число.
Оказав все это, Софи замолчала и снова принялась лить слезы.
Мой добрый учитель с величайшей нежностью взял ее за руку.
— Дитя мое, — сказал он, — я с глубоким сочувствием выслушал вашу историю и признаю, что она печальна. Но я с радостью убеждаюсь, в том, что ваша болезнь излечима. Помимо того, что ваш возлюбленный отнюдь не заслуживал вашего расположения и при первом же испытании показал себя человеком легкомысленным, эгоистичным и грубым, я вижу также, что ваше чувство к нему было лишь проявлением естественной в вашем возрасте потребности любить, лишь следствием вашей впечатлительности, причем предмет ее значил для вас гораздо меньше, чем вы думаете. Все, что было необыкновенного и благородного в этой любви, исходило от вас, и, следовательно, ничто не потеряно, раз источник ее еще существует. И ваши глаза, которые расцветили нежнейшими красками личность, без сомнения, весьма заурядную, еще найдут, куда излить лучи чудесной иллюзии.
Мой добрый учитель говорил и говорил, и с уст его текли прекраснейшие в мире речи о смятении чувств, о заблуждениях любовников… Но пока он говорил, Софи, уронившая свою хорошенькую головку на плечо лучшего из людей, тихо уснула. Когда аббат Куаньяр обнаружил, что девушка погружена в сон, он порадовался тому, что его слова могли сообщить мир и покой страждущей душе.
— Надо признать, — сказал он, — что мои речи обладают целительным свойством.
Чтобы не потревожить сон мадемуазель Софи, он принял множество предосторожностей и намеренно продолжал без умолку говорить, не без основания опасаясь, как бы внезапное молчание не разбудило ее.
— Турнеброш, сын мой, — сказал он мне, — все ее горести исчезли, как только она перестала их сознавать. Следовательно, все они были вымышленными и существовали лишь в ее воображении. И, следовательно, причиной их была гордыня и высокомерие, сопровождающие любовь и придающие ей горечь. Ибо если бы мы любили, забывая о себе, смиренно или хотя бы простосердечно, то удовлетворялись бы тем, что нам дают, и не считали бы пренебрежение изменой. А если б в сердце у нас еще оставалось немного любви и после того, как нас покинули, мы спокойно ожидали бы, как будет угодно богу распорядиться этой любовью.
Однако начинало светать, и пение птиц сделалось до того громким, что уже заглушало голос моего доброго учителя. Это нисколько его не огорчило.