Но тему стирания можно прочитать и иначе: например – в семейном романе «Ролан Барт о Ролане Барте», – что оно ведет к замещению. Подпись к фотографии полуторагодовалого ребенка связывает ее с другой генеалогией, уже упоминавшейся повторяющейся генеалогией самого настоящего семейного романа: «Современники? Когда я начал ходить, Пруст был еще жив и заканчивал „Поиски“»[86] Операция допускает иронию. Кроме того, возникает закольцовывание мотивов. Вместо того чтобы умереть, Барт должен был провести семинар по Прусту и фотографии. Среди снимков Поля Надара, которые он выбрал, есть фотография Габриэль Шварц – еще ребенком, с теми же большими глазами немного навыкате и мечтательным видом, которые слегка напоминают маленького Ролана. Объяснение, которое он дает присутствию этого портрета 19 февраля 1883 года как иллюстрации мира «Поисков утраченного времени», не имеет отношения к Прусту: «Я выбрал эту фотографию, потому что мне очень нравится лицо этой девочки»[87]. Стирание нарушает жанр. Оно также нарушает социальную среду. Мать, как источник всего, оттесняет солидную и ритуализованную среду, имевшуюся по отцовской линии. «На самом деле у меня не было среды, когда я был подростком, поскольку я был привязан только к матери, моей единственной семье. […] И следовательно, не имея настоящей социальной среды, я испытывал определенное одиночество»[88]. Или вот еще: он «не принадлежал ни к какой среде»[89].
Унаследовать отсутствие не означает, однако, отсутствия наследства. Стирание фигуры отца можно прочитать и в менее заметных знаках, даже lapsus calami, например, когда он пишет, что его мать овдовела в 1915 году, то есть в год его рождения и за год до смерти его отца. Эта вторая ошибочная дата в «Биографии» стыкуется с тем, о чем Барт открыто говорил в разных интервью и с разными собеседниками, не придавая, однако, этому решающего значения. Речь о том, чтобы породить самого себя, дать себе собственную территорию и быть самому себе законом. Ролан Барт, произошедший от Ролана Барта. Сам от себя. Временами фигура отца появляется снова, мифологизированная, конечно, но сопровождаемая вопросами о том, кем он мог быть или о чем мог думать. 9 марта 1978 года, сидя на конференции в Институте океанографии, Барт разглядывает висящую в аудитории «огромную реалистическую картину», на которой показаны хлопочущие на палубе матросы. Он отмечает: «Очарован одеждой (и следовательно, морфологией) моряков. 1910. Отрочество моего отца. Он должен был быть таким»[90]. 1 августа в Юрте, когда смерть матери, очевидно, пробудила воспоминания об отце, он дает фрагменту своего дневника-картотеки название «Смерть моего отца» и переписывает туда песнь Ариэля из «Бури» Шекспира:
Если в творчестве Барта мотив кораблекрушения носит исключительно метафорический характер, в его жизни оно было определяющим событием. Сгинувший в море отец не только лишает его инстанции власти и силы противостояния, он его расшатывает. Он бросает его в море (en mer) с матерью (avec sa mère). Он обрекает его на вечную качку, поэтому нужно уметь удерживать равновесие. Сам Барт это напрямую не тематизировал, но эти мотивы вместе встречаются в «W или воспоминания детства» Жоржа Перека. Кораблекрушение, которое потерпел маленький Гаспар Ванклер, напрямую связано с воспоминанием об отце. Последние слова в VII главе: «Судно терпит крушение», а первые слова VIII главы: «У меня хранится одна фотография моего отца»[92]. В книге Перека умирает мать, но условия кораблекрушения связаны с отцом так же, как и с матерью. Отсюда некая холодность по отношению к их смертям, которая долгое время мешает вернуться к этой теме или задать о ней вопросы. «Не знаю, чем занимался бы мой отец, если бы остался в живых. Удивительно то, что и его смерть, и смерть моей матери нередко представляются мне чем-то очевидным. Это вошло в порядок вещей»[93]. Можно заметить, что Барт прибегает к той же сухости и отстраненности, которые можно принять за безразличие. «Мой отец был морским офицером; он погиб в 1916 году в Па-де-Кале в ходе сражения на море; мне было одиннадцать месяцев»[94]. В книге «Ролан Барт о Ролане Барте» подпись к фотографии отца имеет более интимный тон, но из-за категорий безмолвия, касания и перечеркивающей черты все оказывается под знаком исчезновения: «Отец, очень рано погибший (на войне), не включался ни в какой дискурс памяти или самоотречения. Воспоминание о нем, опосредованное матерью и никогда не угнетавшее, лишь мягко затрагивало мое детское сознание, словно какой-то почти безмолвный дар»[95]. То, что нет отца, которого пришлось бы убить, имеет свои преимущества. Но из-за этого возникает сложное, искаженное отношение к противостоянию и подрыву. Юлия Кристева говорит, что манера Барта всегда ставить себя на место ученика показывает, что ему определенно не хватало отца и что ему случалось связывать эту нехватку с языком[96]. Вместо этого был страх: «Я боюсь – значит, я живу»[97]. Барт связывает страх именно с рождением, с глубокой незащищенностью грудного младенца, это «фоновый страх» или «фоновая угроза», остающиеся в людях, в чем они часто боятся признаться.
97