Дом Ланн на аллее с его «тремя садами» остается метонимией или убежищем этого детства. Хотя он и принадлежал одному человеку, сад включал три пространства, которые Барт называет «светский сад», «домашний сад» и «дикий сад». В первом принимали гостей, «по нему шли мелкими шажками, подолгу останавливаясь», второй был обустроен как дом, с аллеями, лужайками, травами и цветами, в нем «росли розы, гортензии (унылые цветы Юго-Запада), луизеании, ревень, столовая зелень в старых ящиках, большая магнолия, чьи белые цветы дотягивались до окон второго этажа», фиговое дерево – предмет «любовного» воспоминания: сбор фруктов с помощью «бамбукового шеста с вырезанной в виде розетки жестяной воронкой на конце», позволявшей снимать висевшие высоко фиги[132]; последний сад, дикий, «где вовсе запущен, где засажен неприхотливыми видами овощей»[133]. Возможности перемещения, которые дает это трехчастное пространство, помогают приспособиться к возможным мирам – оно связывается с утопиями Жюля Верна и Фурье, в которых свободно курсирует автор, – и к различным сферам социальной жизни. Это еще один способ не иметь определенной социальной среды. В этом саду, как в структуре своей семьи, ребенок приобретает опыт определенного одиночества и настоящей скуки: он дважды упоминает их среди неизбывных чувств детства вместе со склонностью к приступам отчаяния и уязвимостью. Таким образом, воспоминание о счастливом и избалованном раннем детстве, в котором маленький мальчик является объектом бесконечного внимания крошечного сообщества женщин (не это ли воспоминание становится источником пассажа о бегинажах в семинаре «Как жить вместе»?), – это воспоминание порой пронизывает и тоска, причиной которого служит не только меланхолия, связанная с воспоминаниями. «Я объяснил, что был счастлив, потому что был окружен любовью, и в этом плане, самом важном, я был удовлетворен. Но у меня в то же время были трудные детство и юность»[134]. По-прежнему тьма проглядывает сквозь солнечный свет в размышлениях о детстве; единственную тень отбрасывает смерть отца и вообще смерть, ознаменовавшая его первые годы. Но есть и светлые воспоминания, почти все они связаны с идеальной рамкой, которую образует для ребенка этот дом со множеством закоулков, где можно играть и прятаться. Барт в конце жизни вспоминал, что он устроил себе «штаб»: «Вспомнилось, как ребенком я устроил себе „штаб“ и бельведер на верхней площадке наружной лестницы, выходившей в сад: там я читал, писал, приклеивал бабочек, мастерил, это называлось (баскский + латынь) „гошокиссим“»[135]. Бабушка и тетя помогли все наладить, подыскать его владениям имя, вдохновленное баскским словом, означающим «мягкость», а также «тихое место». Обе они, вместе с матерью, были невероятно добры к нему, у него остались об этом самые теплые воспоминания.
Подумалось, что эти женщины, моя мать были славными, добрыми, великодушными (без мелочности, ревности и т. д.); и тогда по странной ассоциации подумалось или «открылось», что Фрейд вообще-то никогда не занимался «мягкостью» родителей. Все перед ним равны, и добрый, и злой. Однако эта мягкость может стать «решающей»[136].
Возможно, она и стала решающей для Барта, для которого его собственная мягкость, по свидетельству почти всех, кто его знал, была важным качеством. Прилагательное «мягкий» даже сегодня чаще всего употребляет Мишель Сальзедо, когда вспоминает о брате. И если в этом слове иногда звучат слегка уничижительные ноты, здесь ему необходимо придать всю силу неизменно благожелательного поведения: Барт впоследствии сделает из него ценность, которую назовет «деликатностью». В «Некоторых заметках о маме» в «Дневнике скорби» он отмечает: «Ее деликатность была абсолютно атопической (в социальном отношении): вне классов; без маркированности»[137]. Это качество, которое он будет страстно искать в тех, кого встречает, окутывало его детство огромной нежностью: это время, когда Барт не знал страха.