От изумления и возмущения – как можно во дворце мазать – тьфу! – варом – зодчий не успел совладать с лицом и скривился.
– И затрите известью, когда застынет.
– Но государыня, окна будет не открыть!
– Весной рабы отковыряют. Начните завтра же!
Она развернулась и ушла, не прощаясь. Это была манера мужа. Чем дальше, тем больше ей нравилось походить на него. Временами у нее хорошо получалось.
Завтра окна залепят варом. Дом станет теплым. В сливовых сумерках тихий снег будет оседать на сады, и кутать дощатые короба, что повсюду торчат на месте статуй. Ей не больно нравились статуи, она больше любила фонтаны, и при жизни мужа их много здесь построили. Фонтанные фигуры сейчас тоже под коробами, спят и мерзнут на синем сквознячке изо всех щелей. Останься Гай в живых, непременно приказал бы и эти щели варом замазать – чтобы мрамор и бронза не мерзли. Она представила за окном – искристое солнце, рабы цепочками поперек террас, – у каждого на локте по ведерку с варом, и над ведерками парок.
Мужа убили весной. Сойдясь вкруг него в темном углу, искололи стилетами, а ей потом сказали, что умер от сердечных колик. Еще бы он не умер. Под погребальным покровом он лежал тихий и грустный, и взбитые надо лбом волосы потускнели, точно покрытые тонкой патиной. Она сидела на раскладном стульчике возле изголовья, чин по чину, только откуда-то взявшаяся улыбка так прочно пристала к ее губам, что мешала отвечать на соболезнования. Она словно на два размера меньше была, эта улыбка, ей подошли бы совсем другие губы, узкие и злые уста сенатора Корнелия Красса, вот чьи. У него даже прозвище было – Безротый Красс. Он стоял одаль, скромно и скорбно безмолвствуя, но, верно, улыбался изнанкой бледно-мраморного лика, и эта его улыбка почему-то проявилась на губах вдовы, и была тесна ее губам.
Этот Корнелий Красс убил Гая. Он не был одним из тех, кто колол, закрыв лицо краем тоги. Зато он был единственным, кто сказал: «Наши жизни, семьи и судьбы в руках безумца... Спасем же отечество!» или что-то в этом роде. А еще он сказал, что Гай точно таков, какими были все великие тираны в его возрасте, и что скоро он увлечется театром, и будет сгонять весь город на трибуны, а потом примется за женщин, а потом просто будет убивать всех, кто его раздражает... Так что надо убить его раньше.
Гай же просто хотел жить в свое удовольствие, потому что в Империи было все спокойно (только на Севере имелись варвары, но они никогда не начинали первыми!), тазик с Луной стоял на особой лужайке (днем, конечно, Луны там не было, но где вы видали дневную Луну!), а супружница мерила наряды, ребячилась, дурачилась, и не требовала верности или новых каменьев в диадиму.
Наверное, вода в тазике замерзла, и даже в ясные ночи там не увидеть Луны. Впрочем, кому нынче нужна эта Луна? Гай лежит в Пантеоне, а ей, Аврелии, вполне хватает светил на небе и злата на земле.
Издалека, из белизны зазвякал колокол, где-то еще дальше отозвался другой – это звали к обедне городские церкви, а здесь, в Садах, подходило время обеда, потому что ни она, Аврелия, ни покойный Гай никаким Богам не молились.
Она ела одна, в глухой мозаичной ротонде, где топили с утра до вечера, и где развешанные на каждом пилястре бездымные светочи не оставляли места теням. Настенные мозаики изображали знойный сад, и не к столу вспомнилось, как они с Гаем, нарядившись ассирийцами, пробовали первый виноград, наперегонки объедая кисти. Она глотала раскушенные ягоды прямо с косточкой. Гай, придерживая ладонью накладную плоеную бороду, выплевывал косточки по десять сразу в мелкий бассейн, и хохотал над рыбами, дерущимися из-за каждого семечка. А над столом на хвостатом копье торчала восковая голова. Срез шеи был вымаран свиной кровью и мухи, густо звеня, толклись по древку там, где были потеки.
Явились Красс и сын его, нежный юноша Саркис.
Гай сразу распустил шнурки накладной бороды, спихнул с головы тиару, и, рыжий, бледный, с зеленоватой тенью листвы на щеках и веках, протянул Саркису гроздь винограда, угощая и одновременно приглашая присесть по-свойски в изножье ложа. Корнелий чуть вздрогнул. Будущему тирану полагалось также быть мужеложцем.
Неловко приняв из рук императора тяжелую кисть, Саркис двумя пальцами оторвал ягодку. Перехватив его хрупкое запястье, император потянул руку с виноградом к себе, отщипнул с кисти виноградину влажными от зноя губами, бесстыдно при этом облизавшись, и подмигнув жене. Корнелий вздрогнул сильнее. Саркис покраснел, отвел глаза сперва на отца, потом, не дождавшись ободряющего взора, глянул вверх, увидел голову, замер; посерел, уронил виноград Гаю на тунику, зажав рот, метнулся к бассейну... Рыбы неистово засновали в рвотной мути, изо всех сил разевая рты. Гай зашелся от смеха, не слушая, о чем спрашивает его Корнелий. А Корнелий спрашивал, чья же голова, и ушел, не дождавшись ответа, крепко держа под локоть любимого сына...
Наверное, после этого Корнелий и решился убить императора.
Теперь зато они сидят в свое удовольствие в Сенате, не опасаясь, что однажды Гай или кто другой предложит им в коллеги льва, страуса или коня; велеречиво распинаются на пирах, смахивая с губ узкие лепестки фиалок, и гладя оказавшихся под рукой рабынек; очищаются душой и телом в термах... А ей в заснеженные сады под охраной четырех солдат присылают на апробацию хорошо взвешенные решения. Очень удобно: власть в руках, императрица на месте – ни один демагог не обвинит в олигархии, и возможный тиран Гай загодя гигиенично убит.
Серо-желтые шальные глаза Гая были, конечно, глазами безумца – тогда, когда, поймав ее за локоть, он попросил «Дай мне Луну!», а она, пьяная, непочтительно спросила «Чего-чего тебе дать?» «Я хочу Луну!» – звонко повторил Гай, и она, словно что-то вспомнив, сказала «сейчас» и зачерпнула тазом из лужи... И никакой не таз для подмывания это был, просто медная миска широкая, она ее подобрала по дороге. Всю ночь он ловил руками зыбкую Луну, и лунные брызги разлетались с пальцев, а она сидела рядом, ожидая, чем все кончится. «Такая она и должна быть, а?» – спрашивал он несколько раз, не нуждаясь в ответе... К утру Луна ушла. На свету его темные волосы стали рыжими, а в серо-желтых глазах не осталось ни тени безумия – они стали ясные, и красивые, особенно в прищуре.
– Говорят, у меня зеленые глаза, это правда? – спросил он, устроившись на траве возле таза с опустевшей водой.
– Нет.
– Вот и я думаю, чего они все так говорят. Они же у меня цвета песка, да?
– Да.
– А ты кто?
– Да как тебе сказать...
Она тогда так и не нашлась, что о себе сказать, и он молча составил о ней какое-то мнение, которое сохранил до самой своей смерти, последовавшей ровно через шесть лет после той ночи в обществе таза с луной.
Ей было бы интересно знать, что он о ней думает, но тогда она не спрашивала, а сейчас не у кого.
В дверях возник незван-непрошен невольник. Рот у Аврелии был набит кроличьим мясом, и она невольно чавкнула, полюбопытствовав: