– А! Лихо мне вас принесло! Сядь, по крайней мере, сюда. Скажу матери и Мани, но больше никому; или одна, или другая придёт. Больше в самом деле сделать невозможно, хоть для родного брата. К усадьбе, пан, уже не приближайся, потому что или собаки покалечат, или люди узнают, догадаются, донесут и беда будет всем.
Стась, убеждённый и сломленный, сел, а, избавленный от горячей опасности Фальшевич, как стрела полетел к дому. Уже начинало прилично смеркаться, когда фигура в белом быстрым шагом приближалась от усадьбы, казалось, ищет в темноте камень, на котором сидел Станислав.
Тот встал и подбежал, но это была не мать, которую он ожидал; была это его старшая сестра, добрая Мания, с рыданием и слезами бросившаяся к нему на шею.
– Стась, дорогой Стась! – воскликнула она. – А! Как ты вырос! Как ты изменился! О Боже! Если бы ты знал, что мы глаза выплакали из-за тебя… а отец и не вспомнит. Уж ему и ксендз, я слышала, с амвона упоминал из текста о блудном сыне, а сердца его сокрушить не мог. Мама, ты знаешь, упомянуть о тебе не может.
– Мама… не придёт? – слабеющим голосом спросил Станислав.
– Нет, мой дорогой, сидит при ложе отца; отец больной на ногу, а теряет терпение и упрекает себя, что лежать вынужден. О! Она бы так хотела увидеть тебя. Но скажи же, откуда ты здесь? Что делаешь? Как поживаешь? Каким случаем в Красноброде?
– Это не случай, – сказал Станислав, – я из Вильны пришёл, пешком, с палкой, специально, лишь бы только вас увидеть.
Тут Станислав начал рассказывать заплаканной сестре всю свою жизнь, и ночь их проскочила среди заверений, вопросов и вздохов; бедная девушка, когда увидела окружающую её темноту, задрожала от страха.
– Я должна вернуться, – воскликнула она, – нужно расстаться. Или нет, слушай: пройдём вместе через сад, провожу тебя до беседки, укроешься в ней до утра, там никто тебя не увидит, а мать выбежит, может, на минуту благословить тебя ещё.
И шли они так вместе к калитке за садом, ведущей на поле, а Стась потихоньку расспрашивал Мани, которая ему с дрожью, сдерживая голос, отвечала, то снова она начинала допрос, а он исповедовался ей в своей жизни.
Мания была самой старшей из дочек судьи и, подобно Стаею, сейчас уже под той строгостью воспитания и работы преждевременно зрелая сердцем женщина. Часто её советами и помощью пользовалась даже мать, потому что, хоть судье никто ни противоречить не мог, ни умолить, Мания иногда умела найти какое-нибудь средство, когда дело шло о выскальзывании без лжи и фальши из-под его тиранической власти. И теперь, давая доказательство великой отваги, она подумала укрыть брата в беседке и матери устроить с ним хоть короткое свидание и беседу.
– А мать? А отец? – спрашивал неустанно Станислав.
– Ничего! Ничего тут не изменилось, – отвечала девушка, – ни на волос, ни на шпильку… узнаём только по всё более коротким моим платьям, Юлки и Баси, что время уходит, что постепенно взрослеем. Мама немного с каждым днём слабее и боязливее, отец – тот как всегда.
Она вздохнула.
– И никогда не вспоминали обо мне? – спросил Станислав.
– Громко, никогда! Отец сразу запретил твоё имя произносить, а ты знаешь, как его все слушают.
Бедный хлопец опустил голову и, идя как на смерть, в молчании прокрался сквозь калитку, через знакомые раньше улочки, отворил дверь старой беседки, замок которой знал хорошо, и, плача, бросился на стоящую в ней лавку, а Мания живым шагом бросилась к усадьбе.
Недолго, однако, продолжались эти слёзы, вызванные воспоминаниями: близость усадьбы, свет, бьющий из её окон, та мысль, что там отец и мать, вывели его к дому. Он вышел, забывая осторожность, как злодей, подкрадываясь под окна, а сердце повело его под те, через которые мог увидеть отца и мать.
В комнате судьи, при закрытой заслонкой свече, в слабом её блеске увидел Станислав лежащего на подушках старца, одна нога которого была на стуле; он казался мрачно задумчивым. Рядом сидела жена в белом чепце, прижимаясь к страдающему и подавая ему какой-то напиток, который он с ужасом отпихнул рукой. По неспокойно бросаемым взглядам матери, по её движениям Станислав понял, что она уже о нём знает, а сердце бьётся одновременно любовью и страхом.
Эта картина так притягивала его непонятным очарованием, что, несмотря на впечатление страха, какой на него производил строгий и неумолимый отец, остался долго приросшим к окну, не в состоянии от него оторваться. Всё даже до мелких подробностей этой комнаты, которую знал так хорошо, завораживало его глаза. Удивлялся, что ничего тут не изменилось, даже все стулья и предметы интерьера остались на своём месте. Оборачиваясь с боязнью к отцу и всматриваясь в его черты, в лицо матери, сразу нашёл великую разницу между картиной, сохранившейся в душе, и той, которую имел перед собой… нашёл их обоих старыми, побледневшими, а на лице старца, рядом с суровостью, глубоко врытую в морщинки грусть. Но через мгновение это первое впечатление стёрлось и в обоих находил тех, которых столько лет назад бросил, словно только вчера попрощавшись.