Княгиня, вызванная таким образом, явно смешалась и, немного раздражённая, ответила вопросом:
– В самом деле?
– Правда, свидетелям поотрубали головы, но и так всё-таки попасть на них можно.
– Правда, – принуждённым смехом прерывая, воскликнула вдруг Адела, – ведь ты мне клялся в вечной и негосимой любви! О! Какими мы были смешными, серьёзно, со слезами обмениваясь клятвами и незабудками.
– Правда, это было неизмерно смешно, – сказал Станислав, – двое детей, которые не знали света, которых целый свет разделил… после нескольких дней, после нескольких ударов сердца… слишком рано это было! Слишком рано! И однако, пани, – сказал серьёзно Станислав, – из всей моей жизни есть эта одна, может, минута, которой никогда не забуду, так мне глубоко запала в душу.
Красивая пани только улыбнулась.
– Ребёнок ещё! – повторила она сквозь белые зубки.
– Не отрицаю! Но мне жаль той милой Адели, которая тогда не была ещё ни княгиней, ни пани, ни, может, так красива, как ты сегодня, но имела на себе ангельские крылья и ореол идеального света…
Всё больше удивлённая и смешанная отвагой бедного юноши, Адела отвернулась с суровым лицом и обещала себе строить шуточки, но боялась разговора, возвращающего в сторону чувств, опасного и… скучного.
– Извини, – сказал, видя это, Станислав, – ты сама, вероятно, вызвала эти ненужные старые воспоминания, а я ничего в себе таить не умею.
– Это очень плохая привычка!
– Для простых, как я, людей, это обязанность.
Княгиня пожала плечами.
– Пойдём, пойдём, – сказала она, – чтобы ты уже воспоминанием той Адели не раздражал меня напрасно.
– А, пани, – прибавил, смеясь, хоть с горечью, Стась, – каждую минуту в жизни мы должны были бы так раздражаться, оплакивая умерших-живых, которых узнать ни с сердца, ни с лица нельзя. Такой закон жизни… переболеть нужно и молчать…
Разговор был на такой опасной дороге, что в любую минуту мог перейти в ещё более отчётливые упрёки и жалобы. Княгиня, заметив это и видя, что шутки над несмелым кузеном совсем уже удасться не могут, поспешила назад к дому, кислая, насупленная и гордая.
Когда вошли в покой, в котором уже застали супругов Шарских, Адела упала на стул, взяла в руки книжку и совсем замолчала. Станислав говорил смело и, воспламенённый причинённой ему заново болезненной кривдой, рвал узы, которые его каким-то остатком вежливости и почтением к богатству соединяли с этим домом. Во время, однако, когда он становился более смелым и меньше обращал внимания на их рисования величием и могуществом, они представлялись всё более вежливыми, потакающими, деликатнейшими, желая его убаюкать. Только Адела, упорно занимаясь чтением, молчала.
Среди обеда неожиданный грохот кареты немало устрашил всех, а когда узнали коней и экипаж князя, ещё больше смешались. Князь вошёл в залу и, первым взглядом заметив между домашними незнакомца, внешность которого его поразила воспоминанием где-то знакомых черт, задумался, ища в голове, кто бы это такой был.
По обхождению его с Шарскими было видно, что чувствовал, какую делал милость, становясь их зятем; они снова, даже до избытка унижаясь перед ним, казалось, своим поведением подтверждают его убеждение; так дивно ему льстили. Хозяин ломал себе голову, как тут представить пришельца, которого не хотел назвать кузеном, а не мог иначе.
Поэтому потихоньку пробормотал:
– Я имею честь представить вашей княжеской светлости моего… – тут он что-то проглотил и подавился как костью, – пана Станислава Шарского.
Князь имел хороший слух и неплохую память, пришла ему сразу в голову та сцена со Станиславом в Вильне, в которой он сыграл не самую красивую роль, но притворился, что не узнал Шарского, смолчал и вежливо поклонился. Мина его, однако, показывала, что ему этот гость не был по вкусу, потому что он скривился, закрутил носом, и под предлогом отдыха и перемены одежды тут же исчез из покоя.
Обед окончился молча, а вскоре после него Станислав, не задерживаемый, попрощался с родственниками, вздохнул свободней, выехав из-под их крыши, не без жалости, однако, по Адели, так странно, так непонятно изменившейся!
Пребывание Станислава в Красноброде также не протянулось долго, ибо с первого дня Станислав убедился, что отец, хоть его простил, ничего для него не сделает. Нужно было самому о себе думать и снова оставить деревню, ища тяжёлого хлеба в городе, который за мысль так трудно купить! Прощание с матерью, братьями и сёстрами было нежным, с отцом – холодным. Старец, может, имел в глазах какую-нибудь слезу, но ей выбежать не позволил; ещё только раз повторил Станиславу, что как сын ничего после него не может ожидать, и, благословив его на дорогу, не спросил даже, есть ли на чём её проделать. Мать, братья, сёстры, все сбросились из своего убогого имущества для изгнанника: но Стась с деланной весёлостью от честного их дара отказался, заверяя, что ни в чём не нуждается. Отосланный не дальше, чем до Ясинец, к Плахе, он снова оказался один-одинёшенек на Божьем свете.