Оказалось, что звенящие на дне её железные шины, которых было штук двадцать, так её обременяли, что она едва волочилась. Новый тогда окрик на возницу, но тот, видно, привыкший к ним и опытный, заткнув шапкой уши, не обращая ни на что внимание, махнул бичом над лошадьми и двинулся как глухой, несмотря на жалобы. Только два раза остановились в предместье, чтобы подобрать по одному еврею и втиснуть их обоих в будку, не без нового шума, крика, спора и почти драки, потому что и так была слишком набита. Вместе с первой трубкой Шмула окончилась городская брусчатка, лошади сошли с официальной рыси и скоро перешли на лёгкий малый шаг, наконец лениво пошли по песку.
Шмул, подавая добрый пример, слез с высоты козел и пошёл пешком.
Так началось путешествие, неудобств и скуки которого, ни смехотворность товарищей, ни их оригинальность, ни поле для психологических наблюдений окупить не могли. Станислав также не был в расположении выискивать смехотворность людской натуры, а та резко ему представилась с грязной и неприглядной стороны в жидовском дилижансе. Впрочем, каждая из этих личностей имела такими отчётливо выбитыми буквами на лбу свою характеристику, что достаточно было раз поглядеть, чтобы насытить своё любопытство. Неторопливое движение коня, кивание заснувшей вскоре части путешественников, ворчание бодрствующих, споры зажатых тюками, духота, слишком уж близкое соседство незнакомых так в итоге измучили Шарского, что в первом поселении, до которого доехали, он решил искать иной способ добраться до родного угла. Но на больших трактах всё было так дорого, всё было так недоступно, что после короткого раздумья, привязав небольшой свой узелок к отломанной палке, молодой поэт решил идти пешком, пока хватит его ног.
Таким образом, бросив за собой спящую жидовскую будку, он вдохнул свежий воздух, с радостью меняя давку на одинокую экспедицию, в которой был с собой, мыслью и природой.
Могло ли быть что-нибудь милее, чем эта фантазийная, свободная прогулка пешком после шумной толчеи брички, в которой не было ни удобства, ни даже спокойствия? Станислав мог задуматься над каждым превосходным видом, над каждым живописным явлением, в котором блестел лучик Божьей мысли, понятной и ясной для него. Шелест вечных боров, окружающих тракт, тянущиеся по нему упряжки, возы, люди, оживление этой артерии, по которой протекала жизнь страны, окружённой глухой тишиной умерших пущ, дивно настраивали душу поэта.
На фоне зелени то деревенское кладбище со своим каменным огорождением и плачущими берёзами, то костёлик, высовывающийся из средины старых деревьев, то серая деревенька, разглядывающая себя в озерке, то усадебка, белеющая на холме, то с полоской дыма над трубами в кустах залатанная корчомка восхищали глаз и тысячные родили мысли. Были это как бы слова, как буквы великой книги жизни земли, имеющие каждая по отдельности своё значение, а вместе пишущие интересную страницу, в которой око путника читало прошлое, настоящее.
Кто знает? Может, и будущее предсказывало.
Шёл так Станислав до вечера, а перед наступающей ночью задержался в корчме, в которой хозяин его едва соизволил принять. У нас всегда пеший одинокий человек видится подозрительным оком, особенно когда по одежде его годится догадаться, что мог не идти пешим. Дали всё-таки Станиславу комнатку, кусочек свечи и немного сена после нескольких повторенных просьб, потому что в гостиницу заехали кареты каких-то семейств, которые за свой милый грош шумно и широко в ней расхозяйничались.
Шарский уже хотел уснуть на постлании, которое представляли горсть сена и плащ, когда какой-то знакомый голос из соседних покоев поразил его слух. Станислав где-то в жизни слышал этот голос, хоть чувствовал в нём большую перемену, но его сердце забилось, ища в его преображённых звуках следы того, чем некогда был.
Это был женский голос, в котором уже ни капли чувства, ни отражения внутреннего напева души, ни дрожания сердца не было: холодный, ровный, жемчужный, милый уху, но прерываемый искусственным смехом, выученным, и сам выученный, как песня канарейки. Видно было, что особа, которой он служил, хоть молодая, уже имела застывшее сердце, уже не волновалась ничем, уже мир выпила до дна, ища только в его мути развлечения.