Глубокая тишина отвечала на эти горячие вопросы безумца, весь мир и людей видевшего в свете своего воображения… от тоски он опустил тяжёлую голову и упал на убогое послание.
На следующий день, прежде чем панские кареты выехали из гостиницы, уже пеший наш путешественник с палкой в руке брёл дорогой у лес, пытаясь доказать себе правду, в которую ему поверить было так трудно, что люди каждые несколько лет, каждый год, может, как змеи, сбрасывают одну свою кожу, чтобы переодеться в другу. Он не мог понять жизни, два конца которой не спаивались друг с другом, не соединялись, не были логичным продолжением; он не понимал песни, начатой вздохом и слезами, а оконченной смехом и зеванием.
Такую песнь мы всё-таки поём все хором… и как каждый в жизни имеет минуту рассвета, в которой ему Бог позволяет быть красивым, так каждый имеет час поэзии, одно мгновение… хоть мало кто умрёт с красивым лицом и поэзией в душе.
Шумели леса, пели птицы, Стась не спеша шёл своей дорогой, то присаживаясь на поваленные деревья, то отдыхая на перепутьях, то задумываясь над пейзажами, какие растилались по кругу. Каждый из них живо напоминал деревню, молодость, родной уголок.
Сердце его билось и жаждой, и страхом – он приближался к своему двору и почти боялся его увидеть, чтобы души не выплакать.
Миновали его княжеские кареты, промелькнуло перед ним бледное личико Адели, спящей в карете и с великим очарованием прижавшейся к подушкам. В ту же сторону бежали оба, но с какими разными мыслями! Он только за воспоминаниями, она – за триумфами тщеславия. Двоих детей, недавно искренно влюблённых друг в друга, теперь разделял целый мир разнообразных преград, границ и заборов.
Что от того, что сердца могут забиться, вторя друг другу, когда ни уста проговорить, ни руки сблизиться уже не могут!
Промчались кареты и мысль полетела за ними в свет, в широкий свет!
Но, видно, было предназначением путника испытать в этой короткой экспедиции самые разнообразные впечатления и встретить самые неожиданные голоса, которые взволновали бы его надолго, оставляя после себя нестераемые воспоминания в душе.
Вечером снова, ища в городе гостиницу, он наткнулся на еврейский дом, в котором карета и бричка свидетельствовали о прибывших перед ним путниках. Отгораживали его от них снова только неплотные двери жидовской клетки, поделённой на тесные комнатки, чтобы при случае гостей могло поместиться как можно больше, хотя бы очень неудобно. Услышав рядом женский голос, незнакомый ему, но полный очарования, Стась, припоминая себе вчерашний ночлег, упал на твёрдое ложе, не желая подслушивать соседей, боясь подхватить слова, которые бы его снова ввели на дорогу отчаянных жалоб. Он накрылся с головой плащём и пробовал уснуть, но сон отлетал от него, грустная мысль уносила его на своих крыльях в незнакомые края, наконец, разбуженный, он начал мечтать, не заметив, с каким удовольствием волновал его звук чистый, гармоничный, как песня, весёлого девичьего разговора.
Из мрака непонятных звуков, улыбок, слов, наконец выплыла какая-то гармоничная песнь… что-то, как бы тихое пение, размеренное, которым говорила полная музыки и поэзии душа… Кто-то рядом громко читал и – о! к удивлению! страху! радости! – Станислав узнал в этих словах, медленно падающих с невидимых губ, собственную мысль, своё детство, это «Прощание с домом», которое писал кровью и слезами.
В первые минуты он дал унести себя восторгу восхищения этими звуками почти с чувством гордости, он рос, поднимался – но когда в голосе незнакомки сильней зазвучала душа, зазвучали серебристые слёзы, застонало сердце – из его глаз покатились слёзы.
Он чувствовал, что, пожалуй, Бог хотел вознаградить ему вчерашнее сегодняшним и снова белым краем занавеси накрыть этот чёрный саван, который ему всё заслонял.
– А! Мама, – отозвалась девушка. – Как это красиво! Как он, должно быть, чувствовал, чтобы так написать!
– Дитя моё, – ответил более серьёзный голос женщины, – не знаю, не знаю, то, в чём ты чувствуешь сердце, стало ли обязательным его делом! Поэзия, мой дорогой ангел, есть в тебе, тот, кто её создал, мог быть холодным, но ты, читая, согрела её чувством молодой души.
– О! Нет, нет, матушка, – прервала девушка, – фальш почувствовалась бы сразу, выдало бы его слово, открыл бы себя одной дрожащей нотой – зашелестел бы в них мороз… я чувствую, что он страдал!