Но вот читает Михаил листки, исписанные милым почерком. Низко клонится над ними, читает, читает… осталось только два.
«…знаешь все теперь. О себе нетрудно было писать: о том, что после случилось, — труднее. Но ты видел Романа Ивановича, и как ни мало я знаю о вашем свидании, — верится, что ты этого человека понял. Или хоть начал понимать. Флорентия ведь понял? Может быть, не удивишься очень и случившемуся, поймешь и недосказанное?
Тайна смерти Романа — не секрет, который можно открыть или не открыть, а именно тайна. У кого нет своих глаз для нее, тот ее и не увидит. Любил? Да. Убил нарочно? Да. Или Роман Сменцев был виноват, изменил чему-нибудь, изменил себе? нет, нет! Подумай теперь, могут ли внешние в это проникнуть, поверить. А вот Наташа без слов, одной любовью поняла и знает. (Наташа хочет приехать, я рада. Так ждет ее Флорентий, так нужна она ему, — да и всем нам, верю в нее.) Могут внешние люди, совсем ничего не знающие, думать и так: Сменцев был обычный провокатор, вызвал полицию, Флорентий, узнав, поспешил убить его, нечаянность подстроил. Насколько это грубее и дальше от правды, чем то, что естественно думают все, — неосторожность. Но пускай. Хорошо, что есть настоящая правда и что мы ее знаем, что мы — в ней…
Тебя я увижу, Михаил, тогда, когда буду тебе нужна, когда ты делать начнешь и уверишься, что наше дело — одно. О личных отношениях — теперь ли говорить? Что мы знаем? Их может определить только будущее. Но опять говорю: будет нужно — напиши, передай, и я приеду в указанное место. Сейчас я не хочу оставить Пчелиное, не вправе, так чувствуется. А приехала бы и сейчас, ненадолго, если б надо было, пойми только меня.
Кончаю, много недосказанного, да ведь всего не передашь. Мне бодро, дух у нас здесь хороший. Живем пока с тихостью и мудростью. Флорентий — ясный; иной раз и ужасалась я, и слабела; а на нем ни тени: любовь, должно быть, хранит.
Ну, прощай… до свидания. Верь жизни. Она не обманет. Верь и вере своей, и делам по вере. Прощай».
Глава тридцать девятая ЗОЛОТЫЕ ЦВЕТЫ
Веселое солнце в дали голубой…
Они увиделись скоро, — скорей, чем думала Литта. Михаил хочет сказать ей живым голосом, что все уже есть, что начало их тяжелой и сладкой работе положено, — хочет услышать и ее живой голос.
Надо о ближайшем условиться. Не ждет работа.
Они съехались, на краткие часы, в забытом городке с острыми темными крышами, не русском, но недалеко от России лежащем. Тихий домик на выезде; поля, широкие, видны из окон. Точно улыбаются поля желтыми цветами — их раскрыло весеннее солнце. А над цветами, вверху, в лазоревой и золотой пустыне, смеются пронзительно, как играющие дети, — жаворонки.
Сегодня Литта уедет назад, в Россию. Флорентия Михаил станет ждать к июню. Наташа уже в России.
У раскрытого окна стоит Литта, смотрит в поля, в небо.
— Какая весна здесь! А у нас только небо стало выше, на солнце сосульки длинные, дорога лоснится, а поля еще белы-белы.
Очень изменилась Литта: похудела, — или от черного платья кажется? Точно выросла. Загоревшее от воздуха лицо — резче; нет в нем прежней фарфоровой нежности, в глазах нет детской печали: глаза ясны и жестки. Она ли — милая, беспомощная девочка?
Она, потому что к ней — любовь. Но и любовь ломается: крепче, осторожнее, человечнее становится. И затайнее: о любви не говорили они совсем.
Лицо у Михаила серьезное, строгое. Думает о чем-то, соображает.
— Мне придется в Петербург сначала. Ненадолго. Люди там есть. Потом посмотрю…
— Да, да, не торопись, — обернулась Литта. — Поговори с Флорентием. У нас теперь тихо, да пусть хорошенько уляжется. Петербург сейчас важнее.
— А знаешь… — он сжал брови, — мне все-таки Пчелиное твое… не то, что неприятно, а смущает меня. Я реалист, и вера моя, большая ли, малая ли — прямая, определенная. Так я и дело понимаю. А у вас, среди них — странно! — будто носится еще мутный, извилистый дух Сменцева… Ты говорила, они до сих пор не верят?
— Чему?
— Да вот, что его нет, что он… умер? Я понимаю, обстановка была такая… слухи могли родиться. Но уж не слухи, — это начало легенды… Не умер! Ведь знают же, что умер?
— Знают. Да, есть такие, я подмечала: знают и точно не верят. Сложно это, загадочно, Михаил. Надо приглядываться, подходить бережно-бережно…
— А Флорентий — как с ними?
— Он говорит, что сам думает, на их языке говорить умеет. Никогда дурно о Романе, а так, будто Романа и не было никогда, есть один Хозяин, настоящий, его они любят, его помнят и слушают.
— Видишь, видишь, — заволновался Михаил и даже встал, подошел к ней ближе. — Не мог бы я так. Флорентий в мистику перегибает, или не опасно? Я бы прямо говорил, — и буду! — что вот такой Роман — самозванец, что не может, не смеет единый человек властвовать над многими, другими людьми, что покорность, и веру, и ту любовь, какой он добивался, можно только Богу отдавать… И что умер самозванец, убит, и так должно, так нужно…