И все же: только ли инерция внутрипартийной борьбы разобщала старых партийцев? Ведь у нас-то речь о тех, кто все время был в одном стане… Что же накладывает печать на уста одного и на слух другого? Мне кажется — все то же омертвление идей, превращение их в непререкаемые постулаты, в веру, которая, как известно, не рассуждает и потому с громадным трудом пропускает в сознание все ей противоречащее. А противоречило ей в жизни уже слишком многое.
Читая «Детей Арбата», я не раз вспоминал ленинское письмо от 26 марта 1922 года: «Если не закрывать глаза на действительность, то надо признать, что в настоящее время пролетарская политика партии определяется не ее составом, а громадным, безраздельным авторитетом того тончайшего слоя, который можно назвать старой партийной гвардией. Достаточно небольшой внутренней борьбы в этом слое, и авторитет его будет если не подорван, то во всяком случае ослаблен настолько, что решение будет зависеть не от него» (ПСС. Т. 45. С. 20). Как трагично, что именно эти ленинские слова оказались пророческими!
И все же, чтобы не ошибиться, давайте проверим себя еще раз. Поставим вопрос так: чьей силой оборачивается их слабость?
Среди героев романа есть лишь один, кто от главы к главе становится все увереннее, все сильнее и все более свысока поглядывает на «детей Арбата» и «железную когорту» старых большевиков. И это… Юра Шарок!
Когда-то, «когда Саша Панкратов, тогда секретарь школьной комсомольской ячейки, выходил на трибуну и начинал рубать, Юра чувствовал себя беззащитным». «Увиливаешь, Шарок!» — фраза эта ему и во сне являлась. Потому что и в самом деле увиливал, никогда своим не жертвуя. А Саша жертвовал сам и от других требовал.
Но время менялось, и мещанский инстинкт мимикрии заставлял Шарока все лучше понимать действие его тайных пружин. По отношению к окружающей жизни в нем была острая наблюдательность врага. Он первый понял, как много значат слова, потому что это были их слова, своими он не считал их никогда. И потому вертел эти слова так и этак, примеряя и подгоняя, как подгоняют чужое платье. Процесс этой постоянной примерки чужих слов описан Рыбаковым замечательно: «Он сам добивался этого назначения? Почему же сам? Просто не отрывался от завода. И когда его спросили, хочет ли он после института вернуться обратно, ответил „хочу“. А что должен был ответить? Он гордился вниманием к его судьбе, судьбе простого советского человека». Ловко-то как — комар носа не подточит!Да «никому и в голову не приходило искать в его словах тайный смысл. Слишком верили сами, чтоб ставить под сомнение веру товарища».
«Слишком верили», и ловко присвоенные словесные формулы определяли их отношение к Шароку. Их — от интеллигентных девочек, опекавших и холивших в школе «простого рабочего паренька», до старого чекистского воробья Березина, которого Шарок, как мальчика, провел на мякине деланной «искренности». И чем ловчее приспосабливает он их словесные формулы, тем сильнее его тайная, родовая к ним враждебность.
Поскольку словесные формулы для него лишь инструмент обмана, мимикрии, постольку и жизни, фактов ее, Шароку они не застят: «Будягин прочитал ему мораль о советской юстиции, а что он в ней понимает? Он отстал со своей наивной партийной совестью. Возникла сила, гнущая в дугу и не такие дубы». Оказавшись в системе НКВД, Шарок предается величайшему сладострастию мещанина — сладострастию тайной власти: «…он, Шарок, создан для этой работы… У Шарока бы никто не вывернулся, перед ним никто бы не оправдался, он не верит ни в чью искренность — невозможно искренне верить во все это, а тот, кто утверждает, что верит, врет».
Круг замыкается, обнаруживая источник силы Юры Шарока, — он не в нем, не в Дьякове, не в Баулине… «Шаманить» им позволяет только завороженность словесными формулами других — «детей Арбата» и «железной когорты» их отцов.
Да, путь к негативным явлениям тридцатых годов — это не только волюнтаристская ликвидация нэпа и насильственно форсированная коллективизация, неузнаваемо исказившие ленинский план построения социализма, это еще и… Нет!Это — прежде всего!! — путь подмены борьбы идей борьбой за влияние групп, путь признания всякого мнения, не совпавшего на данном этапе с мнением большинства (к тому же порой весьма искусственно создаваемого), ошибкой, а всякой ошибки — преступлением.