Я слушал своего соседа, и от его слов веяло чем-то бесконечно далеким, детским.
Курский вокзал. Он такой же, как все, — людный, бестолковый, гудящий, как растревоженный улей. Но сейчас он еще и другой, как и все вокзалы. Здесь люди ждут и прощаются — возможно, навсегда. Да, не все, кто уезжает, возвращаются. И многим из тех, кто возвращается, неизвестно, что ждет их завтра.
— По ва-го-нам! — подгоняла команда.
Мы уже в теплушках. И нас никто не провожал. Хорошо!
Нас было сто пятьдесят. Сто пятьдесят московских мальчишек, которые уже давным-давно жаждали подвигов и рвались в бой, чтобы сокрушить ненавистного врага. Того самого, которого мы ненавидели с детства. Мы готовы были к этому с первых книжек о революции, о гражданской войне и о Павлике Морозове. Мы готовы были к этому с заметок «Пионерской правды» о событиях в Абиссинии и Испании. Мы созрели для этого в дни боев на озере Хасан и Халхин-Голе… А потом настал год сорок первый. Сколько же можно ждать!..
Нас привезли в маленький подмосковный городок, вернее — на окраину его, привели в обычное школьное здание, помыли в бане, проверили, нет ли у нас вшей, потом обмундировали и объявили:
— Теперь вы курсанты школы АИР. Школы артиллерийской инструментальной разведки. Будете учиться.
— А сколько учиться? — робко произнес кто-то из нас, и я вдруг увидел, что это был тот самый очкастый мальчишка из студии художественного слова, с которым я говорил по дороге. Задав вопрос, он деловито протирал очки о подол гимнастерки.
— Сколько потребуется! — сказали нам.
Мы не знали, что такое школа АИР. Не знали, что такое артиллерийская инструментальная разведка. Мы, прошедшие, как нам казалось, сто наук и тысячу надоевших школьных дней, оказалось, и не ведали самых простых, примитивных истин. Например, той, что пушка может точно поражать цель лишь с позиции, которая имеет точные координаты. Не говоря уже о том, что, прежде чем эти цели должны быть поражены, их надо засечь… И что для определения координат артиллерийских позиций, для засечки вражеских целей есть целая наука, целая служба, которой мы ныне предаемся как будущие деятели артиллерийской инструментальной разведки, то бишь мозговых сосудов бога войны!..
В этот день я бросил в почтовый ящик письмо, так и не опущенное в Москве. И хорошо, что бросил. На следующий день я уже не сделал бы этого и, наверно, переписал бы письмо. На следующий день нам сообщили наш точный почтовый адрес. Адрес был ужасный — предательски гражданский: Ногинск, Московской области, почтовый ящик…
Рядом со школой стоял лес. Настоящий, сосновый. Тихо, как провода, гудели высокие деревья. Белки, перелетая с ветки на ветку, стряхивали на землю снег. Толстые снегири — красивые, румяные, словно от мороза, — прыгали по насту, лениво отдыхая после каждого прыжка. И осматривались по сторонам, и чистили перышки, и неохотно взлетали в воздух, завидев нас.
Мы ходили в этот лес ежедневно. За спинами карабины, теодолиты, стереотрубы, буссоли, противогазы. На ремне полные подсумки. На ногах лыжи.
В общем, не прогулка, хотя в лесу и хорошо.
Нас было сто пятьдесят курсантов в одинаковой военной форме. Сто пятьдесят гимнастерок, штанов и шинелей. Сто пятьдесят серых зимних шапок-ушанок из искусственного меха. Триста ботинок, обмоток и рукавиц. У нас было пять учебных классов, десять спален, сто пятьдесят коек. И сто пятьдесят характеров.
— Что за народ! — удивлялся начальник школы капитан Катонин, бывший некогда преподавателем консерватории. — Все творческие индивидуальности!
И в самом деле мы были индивидуальностями. Одни из нас любили почитать на сон грядущий, и утром, в шесть часов, их с трудом поднимали с коек. Другие дремали на занятиях, потому что, видите ли, всегда поступали так прежде на скучных уроках. Третьи… Впрочем, были среди нас всякие: и книжники, и лунатики, и маменькины сынки, и чистюли, и крикуны, и скромники, и вегетарианцы, и чудаки, и любители «справедливости», а в общем — хорошие парни!
Первый удар по индивидуальностям был нанесен Уставом внутренней службы, который мы познавали изо дня в день теоретически и практически. По крайней мере, гауптвахта наша, или, говоря проще — «губа», не пустовала, а наряды вне очереди сыпались как из рога изобилия.
Второй удар, и не менее существенный, — солдатской кухней, которая начисто стирала все вкусы, будила аппетиты и ежедневно манила нас счастливой возможностью отправиться в наряд именно к суповым котлам и в столовую вместо дежурства у поста № 1, поста № 2 и поста № 3.
Наконец, третий удар последовал не сразу и со стороны, откуда его меньше всего ждали, — со стороны здравого смысла. Оказалось, что здравым смыслом, в общем-то, обладают почти все индивидуальности. Со временем индивидуальности стали понимать, что иметь замечания хуже, чем их не иметь, а не получать наряды вне очереди лучше, чем их получать, что спорить с командиром глупо и что лучше сидеть на скучных занятиях в классе или прокладывать теодолитный ход в местных лесах, чем загорать на «губе»…
Поняли, может быть, и более важное. Если ты действительно хочешь на фронт, то наберись терпения, не хнычь, а неси-ка спокойно солдатскую ношу и жди. Что же касается солдатской ноши, то она состояла у нас из карабина, саперной лопатки, противогаза, теодолита, буссоли или стереотрубы — последние кому что положено.
Нас не называли мушкетерами, и все же нас было трое. В списках наши фамилии стояли не по соседству. Но мы рядом шагали в строю, рядом сидели на занятиях и даже спали рядом — ноги в ноги. Поэтому после отбоя и после того, как дежурный по школе вместе со старшиной навещал нашу спальню, осторожно прикрывая за собой дверь, мы перекладывали подушки наоборот — голова в голову — и болтали. Впрочем, «болтали» — это мое слово. Володя говорил — «трепались». Саша более мягко — «беседовали».
Саша был тих и стеснителен, под стать своему внешнему виду. Володя, наоборот, крепкий, ладный, розовощекий, — неуемно весел и уверен в себе.
— Давайте, давайте, ребятки! Не пропадем! — восклицал он и хлопал нас по плечу.
«Ребятками» он величал всех, даже командиров, но их, конечно, за глаза.
— Чего-то сегодня наши ребятки зашевелились, — говорил он, когда командиры направлялись в кабинет начальника школы или на какое-нибудь совещание в город. — Что-то накумекают. Лафа им! Другие на фронте, а эти окопались в тепле. Командуют!
— Значит, ты сам? И моложе нас на целый год? — говорил Саша, когда я рассказывал, как упрашивал военкома послать меня, ну не в армию, а хотя бы в какую-нибудь военную школу, и ссылался на то, что уже был (был!) на фронте в сорок первом. — Второй раз и сам! А я вот все думаю: мог бы я так?
— А чего там мог — не мог, — говорил Володя. — И правильно сделал. Лучше, чем в гражданке с пустым брюхом сидеть. И тепло, и сытно, и почет-уважение.
Теперь я знал о Саше и Володе все. Не только то, что Саша занимался в студии художественного слова Дома пионеров, а Володя увлекался спортом и даже брал призы на легкоатлетических соревнованиях школьников. Знал, что отец у Саши авиационный инженер, а мать умерла несколько лет назад, и что недавно отец вновь женился, и у Саши теперь хорошая мачеха, и скоро будет братишка или сестренка. А у Володи нет братьев и сестер, мать у него не работает, отец — хозяйственник. В общем, я знал много и мало, поскольку биографии наши были небогаты: папа такой-то, мама такая-то, вот и все.
— Я все хочу спросить тебя… — обычно так начинал Саша разговор со мной или с Володей, и не только с нами. Это было его любимое словосочетание.
Он спрашивал нас, знаем ли мы Востокова, и Полонского, и Веневитинова, и Давыдова, и Гнедича, и шептал нам их стихи. У Саши была отличная память. А у меня скребли кошки на душе. Знать-то я знал, сколько раз читал с Николаем Степановичем, а вот сейчас и строчки вспомнить не мог.