— Боюсь портить им стенку, — сказала мать. — Потому вот так поставила.
Фотографии, пожелтевшие от времени и влажные от холода и сырости, стояли на буфете, напротив дивана.
Она смотрит на них, когда садится на диван. Она смотрит на них и ночью: недаром ставит на ночь лампу рядом с диваном. «Чтобы на часы глянуть и не проспать», — объясняла она мне.
Может быть, хорошо, что мать живет в этой комнате. Здесь никогда не бывал отец. И все равно он рядом с ней, и рядом со мной. И ко мне даже ближе…
Клуб — одно из немногих наземных сооружений в наших лагерях. В землянках жили солдаты и офицеры. В землянках — учебные классы и штабы. В землянках — медпункт и Ленинские комнаты. Столовая была наверху, но она не в счет — дощатый, насквозь продуваемый барак.
Ну, а клуб — действительно клуб. Огромная тесовая изба, целый домище, и внутри все всерьез: сцена как сцена, скамейки в двадцать три ряда и даже кинобудка.
Чтобы поддержать наш боевой дух и еще больше подготовить для будущих решающих сражений (значит, мы все же будем их участниками!), нас побатарейно, повзводно привели в клуб на встречу с заслуженным фронтовиком.
Фронтовик, хотя и обладал орденом и тремя медалями, не был оратором:
— …И вот я иду… А они как раз давай жать… Ну, тут мы их стеганули… А они опять… Идем по лесу… Отступаем… Идем… Идем… Стреляют… Опять они… Ранило тут меня… Окружили… Стреляют наши… Попал к партизанам… Вот раз иду…
Зал был забит до отказа. Мы сидели в последних рядах и слышали только обрывки фраз. И еще видели страшно смущенного человека на сцене, который жестикулировал и без конца повторял:
— …Вот я иду… а мы идем… И они идут…
И вдруг произошло неожиданное. Заслуженный фронтовик махнул рукой, сказал «да что там» и повернулся к президиуму:
— Вот товарищ Буньков здесь сидит. Мы с ним были аж с самого начала. Пускай он вам и скажет, как и что.
Мы, топографы, первыми захлопали (Буньков был на фронте!), за нами остальные. Весь зал.
— Почему же я, Савелий Прокофьевич? — Буньков встал. — Вот в зале сидит лейтенант Соколов. Разве он меньше нас с вами фронтовых дорог прошел? А майор Катонин? Простите, товарищ майор, что называю вас вторым. От Гродно до Москвы, а потом оборона Ленинграда. Сколько еще таких людей в президиуме и в зале.
Зал аплодировал каждому имени, названному Буньковым, а после того, как он сел, еще больше.
— Володь, Володь! — толкал я своего соседа Протопопова. — А ты?.. Помнишь, что говорил?
— Ну говорил. И что? И потом, я совсем не так говорил…
ГОД 1944-й
Еще месяц назад на наших погонах значилась цифра «8». Погоны мы носили уже с год, и цифра эта, говорившая о нашей принадлежности к Восьмому Учебному разведывательному артиллерийскому полку, всем нам порядком надоела. Прослужить всю войну курсантом — небольшая честь!
Но вот мы уже не курсанты, а солдаты, и Гороховецкие лагеря остались далеко позади. Две недели в теплушках по России и Украине — первое мое большое путешествие. Смоленск, Брянск, Киев, Винница, Тирасполь, Львов, Перемышль. По ним прошла война.
На наших погонах уже три загадочных цифры, полные глубокого смысла для каждого из нас: «103». Куда мы едем, мы не знаем, но мы знаем — мы едем на фронт. На то мы теперь бойцы 103-го Отдельного разведывательного артиллерийского дивизиона, 103-го ОРАДа.
Правда, воевать мы будем по-особому. То, что мы должны делать на войне, можно точнее назвать словом «работа». Мы будем тянуть теодолитные ходы и ловить в стереотрубы вспышки орудий противника, записывать по звуку огонь немецких батарей и фотографировать линии расположения немецкой обороны. Все это называется обслуживанием нашей артиллерии, которой мы будем приданы.
Нас около двухсот. Солдаты — почти все москвичи одного возраста. Сержанты и старшины — чуть постарше, но тоже молодежь. И только офицеры — старички, все под тридцать и за тридцать. Командиром дивизиона стал майор Катонин. Нам, топографам, повезло: комбатом к нам назначили Бунькова, который получил недавно звание старшего лейтенанта. И взводный у нас остался прежний — лейтенант Соколов. Как-никак свой!
У меня теперь имелись карабин и противогаз, бинокль и вешка — красно-белая палка с металлическим наконечником. Вешка, видно, основное мое оружие. По новому штатному расписанию я числился передним вешечным. Бегать с вешкой, выбирая лучшее место для очередного колена теодолитного хода, что может быть приятнее! Работа веселая и сноровки требует. Уж, во всяком случае, это куда лучше, чем работать на теодолите или быть вычислителем — возиться все время с таблицами Брадиса.
Наш эшелон прибыл на станцию с непонятными буквами на фронтоне: «Lezajsk».[1] Это была явно польская надпись, ибо мы находились уже на польской земле, но никто из нас на первых порах не мог толком перевести ее. Немецкой надписи рядом не было, ее благоразумно сбили.
Разгрузка эшелона шла быстро. Мы скатили с платформ автомашины — грузовые хозвзвода, специальные — звукометристов и фотографов и, наконец, наши — обычные, военного выпуска грузовые «газики» с построенными на них фанерными крытыми кузовами. Скатили походную кухню, выгрузили ящики с приборами и стали ожидать обеда. Сухой паек, выданный нам на всю дорогу, давно был съеден, а горячую пищу мы ели в последний раз позавчера.
Пока повар и дежурные тут же, около вокзала, растапливали кухню, мы в полном вольном блаженстве разбрелись по станции. Команд никаких, кроме единственной: «Далеко не расходиться!» Все располагало к самому благодушному настроению. После гороховецких снегов и морозов, сопровождавших нас в пути до Смоленска, здесь, на польской земле, стояла необычная для середины декабря погода — солнце, слякоть, лужи, зеленая травка, птичий гам. Шинели наши мы бросили в машины и ходили в одних телогрейках и то распахнутых.
В здании вокзала работал буфет. За прилавком стояли два дюжих молодых парня и женщина. Они переговаривались между собой на непривычном языке и не обращали на нас никакого внимания. Покупателей не было, а мы с этой точки зрения вряд ли представляли для них интерес.
На стойке буфета стояли разнокалиберные бутылки с яркими этикетками, лежали крошечные белые булочки по двенадцать злотых каждая и куски полукопченой колбасы с астрономической ценой — двести пятьдесят злотых.
— Заграница! — Володя подробно исследовал стойку, пустил слюну и добавил довольно зло: — Такие лбы, а не в армии.
— Ты о ком? — не сообразил я.
— Не о нас, — подтвердил Володя и показал на буфетчиков.
Мы вышли из вокзала и потянулись к своей кухне. Сведения были неутешительные:
— Раньше, чем через час, не успеем. Гуляйте, хлопцы.
— Гулять так гулять. Отпросились у комбата и пошли в город. С первым же встречным поляком долго объяснялись по поводу названия города.
— Ниц нима! Вшиско герман забрал, — односложно отвечал наш собеседник на все вопросы.
— Город как называется? Город? — спрашивали мы. — Еайск? Цеайск?
— Лежайск? — наконец сообразил собеседник и поднял палец к фуражке. — Лежайск! Так, пан, так — Лежайск! — и он тут же заторопился в сторону от нас.
Нас нагнали другие ребята из дивизиона: вычислитель Витя Петров — маленький, с круглой детской мордашкой, за что его прозвали Макакой, и киргиз Шукурбек из звукачей (так мы называли батарею звукометрической разведки).
— Тихо, — произнес Шукурбек и добавил с грустью: — Как у нас на джайлоо…
Городок имел вполне мирный вид. Разрушений нет. Зеленые газоны, чистые домики и улицы, сады за заборами. Сады фруктовые, как сразу заметил Шукурбек. Он, служивший в армии больше всех нас и попавший к нам перед самым сформированием ОРАДа, видно, тосковал по своим краям. Шукурбек был влюблен в Тянь-Шань и считал самым красивым городом на свете Фрунзе. Как все гостеприимные восточные люди, за недолгое пребывание в нашем дивизионе он успел пригласить чуть ли не поголовно всех солдат и офицеров после войны к себе в гости и в самых вкусных красках расписывал, каких мы будем есть барашков.