Фаворитизм стоил дорого. Кастера вычислил, во что обошлись России десять главных его представителей; он присоединяет к ним еще какого-то неизвестного Высоцкого.
Получили:
Пять братьев Орловых — 17.000.000 рублей.
Высоцкий — 300.000 »
Васильчиков — 1.100.000 »
Потемкин — 50.000.000 »
Завадовский — 1.380.000 »
Зорич — 1.420.000 »
Корсаков — 920.000 »
Ланской — 7.260.000 »
Ермолов — 550.000 »
Мамонов — 1.880.000 »
Братья Зубовы — 3.500.000 »
Расходы фаворитов — 8.500.000 »
Итого: 92.500.000 рублей
Или, другими словами, 400 миллионов франков по курсу того времени. Приблизительно такую же цифру называет и английский посланник Гаррис. По его расчету, семейство Орловых получило с 1762 по 1783 год от 40 до 50 тысяч душ крестьян и 17 миллионов рублей деньгами, дворцами, драгоценностями и посудой. Васильчиков за неполных два года: 100.000 рублей серебром, 50.000 р. золотыми вещами, дом с полной обстановкой стоимостью в 100.000 р., сервиз в 500.000 р., годовая пенсия в 20.000 р. и 7.000 душ. Потемкин за два года: 37.000 душ крестьян и драгоценностями, дворцами, пенсией, посудой около 9.000.000 р. Завадовский за полтора года: 6000 душ в Малороссии, 2000 душ в Польше, 1.800 душ в русских губерниях, 80.000 р. драгоценностями, 150.000 р. деньгами, сервиз в 30.000 р. и пенсию в 10.000 р. Зорич за год: имение в Польше ценою в 500.000 р., другое в 100.000 р. в Лифляндии, 500.000 наличными деньгами, 200.000 р. драгоценностями и командорство Мальтийского ордена в Польше, приносившее доходу до 12.000 рублей в год. Корсаков за шестнадцать месяцев: 150.000 рублей и при своем отъезде: 4000 душ в Польше, 100.000 р., чтобы расплатиться с долгами, 100.000 р. на первое обзаведение и 20.000 р. в месяц для путешествия за границей.
Эти цифры не требуют комментариев. В июле 1778 года кавалер Корберон писал из Петербурга графу Верженну:
«Новый фаворит Корсак (таково, по-видимому, первоначальное имя этого лица) только что произведен в камергеры. Он получил 150.000 рублей, и время его возвышения, которое вряд ли продолжится, будет по крайней мере блестящим для него и разорительным для государства. Это бедствие, от которого так страдает Россия, повторяется очень часто и вызывает ропот и недовольство в обществе, что могло бы иметь опасные последствия, если бы Екатерина II не была сильнее и предусмотрительнее всех, кто ее окружает. Все ропщут глухо, но она продолжает царствовать, и в силе ее духа — ее спасение… На днях в одном русском семействе вычисляли, что стоил фаворитизм в настоящее царствование: общий итог достиг 48 миллионов рублей».
Но от фаворитизма страдала не только казна России. Князь Щербатов в полных достоинства выражениях указывал на развращающий характер этого учреждения, поставленного во главе общества и подававшего ему как бы пример. Рассуждая отвлеченно, временщики Екатерины, правда, соответствовали фавориткам Людовика XV, но к практической морали, как и к политике отвлеченные понятия обыкновенно не приложимы, и различие полов до скончания веков, думаем мы, будет придавать глубоко неодинаковый характер одним и тем же поступкам, смотря по тому, совершены ли они мужчиной или женщиной. И если Марии-Антуанетте пришлось многому удивляться и пережить не одну неприятную минуту при дворе тестя, то положение Марии Федоровны, второй супруги Павла, когда она соприкоснулась при своем приезде в Петербург с официальным скандалом двора императрицы, было несравненно тягостнее. Да к тому же любовницы Людовика XV никогда не влияли на судьбы Франции.
Один из товарищей Костюшкина, Немцевич, рассказывает в своих Записках, что, посетив в 1794 году дома, выстроенные для Екатерины при ее проезде в Крым, в 1787 году, он заметил, что спальни государыни были везде устроены по одному образцу. Возле ее кровати висело большое зеркало, которое поднималось и опускалось на особой пружине: оно скрывало вторую кровать — кровать Мамонова. А Екатерине было в то время пятьдесят девять лет! Возвести беззастенчивость до такой откровенности, разве это не значило учить других разврату?
Очевидно, эта властная женщина просто не понимала, что она, как и все, подчинена непреложным законам женственности. Ведь сознательного, а тем более бравирующего цинизма в ней не было вовсе: нравственное чувство в ней не было убито, и ум не был извращен. Если оставить в стороне фаворитизм со всеми его последствиями, то Екатерина была скорее даже строга в области морали и вообще сдержанна и стыдлива. Целомудренность она ставила очень высоко и в разговорах никогда не позволяла себе ни одного двусмысленного выражения. Однажды по пути в Киев она просила графа Сегюра, сидевшего вместе с ней в экипаже, сказать ей какие-нибудь стихи. Он повиновался и стал читать стихотворение, по его словам, «немного легкомысленного и веселого содержания, но настолько приличное, что оно заслужило в Париже похвалы герцога Нивернэ и принца Бово, а также дам, добродетель которых равнялась их любезности». Но Екатерина нахмурила брови, перебила неосторожного посла каким-то не относящимся к делу вопросом и переменила разговор. В 1788 году адмирала Поля Джонса, приглашенного на русскую службу из Англии, обвинили в том, что он оскорбил молодую девушку, причисленную ко двору Екатерины. Императрица сейчас же отказала ему от места, как ни велик был в то время в России недостаток в людях, способных к командованию флотом. За подобный же поступок английский посланник Макартней тоже должен был оставить свой пост. В 1790 году, беседуя со своим секретарем о событиях, разыгравшихся во Франции, Екатерина обвиняла французских актрис, как она выражалась, «девок театральных», в том, что они развратили нравы всего народа «Оттого и погибла Франция, — сказала она, — qu'on tombe dans la crapule et les vices; опера Буфф всех перековеркала. Je crois que les gouvernantes francaises de vosfillessont des m… Смотрите за нравами!»
Она искренне не замечала при этом, что сама давно впала в разврат и содействовала падению нравов в России. Ей казалось вполне естественным писать Потемкину про его преемника Мамонова: «Сашенька тебя любит и почитает, как отца родного». Она без всякого смущения расспрашивала сына и невестку о короле Понятовском, которого они видели при проезде через Варшаву: «Я думаю, — писала она им: — что его величеству польскому королю было очень трудно припомнить мое лицо таким, каким оно было двадцать пять лет назад, по портретам, которые вы ему теперь показали».