Они умолкли оба. В этом молчании полностью раскрылась фальшь всего ранее сказанного Преображенским. Значит, это было только неудачное вступление. Настоящий смысл его посещения — другой. Слишком уж откровенно подчеркивает он прошлое Храпкова.
Было слышно, как оба они тяжело дышали.
Первым опять-таки начал говорить Преображенский. Храпков готов был молчать даже до следующего дня и молча, без единого слова, выпроводить из комнаты этого неприятного посетителя. Но у него не хватало сил вести себя по-иному, как Синявин, с достоинством, чтобы оправдать орден, висевший у него на груди.
Удивительно, что только сейчас он всей душой возненавидел Преображенского, как зло, которое стоит на его новом пути. Преображенский, словно какой-то непреодолимый психологический микроб, возбуждает до боли в мозгу неразрешенные проблемы «философии социального бытия». Доктор Храпков хочет жить по-иному. Какое-то новое чувство охватило его, наполнило интересом жизнь. В сознании Храпкова, может быть, осталась какая-то частица вот этих преображенских. Можно было бы забыть об этой частице и в самом деле начать жить новой жизнью, без всяких там философий. Так нет же: «философии», как тень, плетутся за ним в образе преображенских, напоминают о себе, терзают его.
И Храпков молчит.
— Да-а, этот суд, — протянул как бы про себя Преображенский. — Я хочу с вами посоветоваться еще по одному делу. Разрешите?
— Пожалуйста, Виталий Нестерович. Только я, как видите, плохой советчик. Кстати, купцом был не я, а мой отец, которого я едва помню. Моя сознательная жизнь после окончания института… Наконец мне не трудно пойти и… сознаться в…
— Да что вы, бог с вами, успокойтесь! Я это так, между прочим. Да имеет ли это сейчас какое-нибудь значение, когда вас уже наградили орденом? Орден! — воскликнул Преображенский. Но доктор в ответ на это только махнул рукой. — Хочу вас просить, чтобы вы предупредили об этом ГПУ или кого-либо другого… О, пожалуйста, сделайте милость, Евгений Викторович, я вполне искренне желаю реабилитироваться. Мне стало известно, что в Узбекистан пробралось, около двух десятков темных личностей. То есть темных в советском понимании. Среди них есть индусы, афганцы, арабы, иранцы и даже турок. Бродят они по мечетям, кажется, были в обители, собираются в Голодную степь, простите, в Советскую степь, попасть.
— Откуда вы обо всем этом знаете? — невольно заинтересовался Храпков.
— Говоря откровенно, из старых, довольно-таки антисоветских источников. Вот это меня и мучит. Понимаете, этих людей хотят связать со мной, думая, что я до сих пор являюсь Преображенским, тогда как давно стал Ковягиным.
— Вы думаете, что об этих людях ничего не известно властям?
— Уверен, как в том, что я сижу тут и должен сейчас уходить. Подумайте об этом и, может быть, на что-то решитесь. Особенно опасен среди них индус-учитель, бежавший из борсенской тюрьмы и действующий теперь здесь, чтобы выслужиться перед английскими властями. Его должны были расстрелять за изнасилование ученицы. Только уговор, Евгений Викторович: не торопитесь выдавать меня, как это, наверное, с перепугу мог сделать инженер Синявин. Он напакостил инженеру Эльясбергу — сняли человека с работы в коммунхозе.
— Сняли с работы из-за вас?
— Думаю, что из-за чрезмерной поспешности Синявина. При чем здесь я? Назвал отдел сантехники? Да неужели вы принимаете меня за такого наивного человека, что после первой встречи с вами дал бы правильные координаты своего пребывания?
— Но ведь вы просили у меня рекомендацию в отдел санитарной техники коммунхоза.
— Я и пошел бы работать туда, если бы не этот печальный инцидент с Синявиным в вашей комнате… Да не будем вспоминать об этом. Я здесь допустил ошибку. Синявина я раскусил еще несколько лет тому назад, с первой нашей встречи с ним в Фергане. Таким образом, уговор: пока что обо мне не говорите никому ни слова, вы же не Синявин, выживший из ума старик. А я это с успехом и сам докажу на суде…
И Преображенский так же стремительно ушел, крепко пожав руку Храпкову. Тот почувствовал в этом пожатии не силу бывшего Преображенского, а только мольбу, расчет и… лукавую надежду на слабоволие доктора и его трусость. «Но все-таки он подлец, — рассуждал потом доктор, немного овладев собой. — Упрекает Синявина, хочет пристыдить меня. А как это странно прозвучало! Или это так показалось? Брань вредителя звучит как похвала… Нет! Я тоже обо всем этом расскажу Мухтарову. Пускай как хотят, так и судят. От ордена я могу отказаться, если надо будет, но пора уже и за человеческое достоинство Храпкова постоять. Колет мне глаза поступком Синявина, напоминает о моем купеческом прошлом…» — громко рассуждал Евгений Викторович после того, как на каменном тротуаре давно затихли шаги Преображенского.
От волнующих мыслей Храпкову стало душно и больно.
IV
Каких-либо недоразумений, связанных с работой, у Любови Прохоровны действительно не было. Музей — учреждение новое, если не для города, то для работавших в нем. Оказалось, что директором музея был ее знакомый по больнице в Голодной степи — Юсуп-Ахмат Алиев. Там она не обращала на него внимания, а здесь обрадовалась, встретившись с ним.
Рекомендательное письмо Батулли магически подействовало на директора. Любовь Прохоровну он чуть было не на руках принес в комнату «общей канцелярии», где она должна была выполнять обязанности секретаря. В ее распоряжении в комнате были шкафы, три стола, бумага и другие несложные принадлежности этой неопределенной профессии.
— Что же я обязана делать, товарищ Алиев? — робко спросила Любовь Прохоровна, со страхом вступая в заново начатую жизнь.
— Работа сама научит, Любовь Прохоровна. Музей получает письма, запросы, документы. Давайте ответы, наводите порядок в делах. Мне кое в чем поможете.
— Помогу? Разве только по мелочам. Я ведь впервые начинаю трудиться. А здесь еще и специфическое учреждение, музей. Прошу вас обращаться ко мне по фамилии. Я теперь — Марковская, товарищ Алиев.
— Хоп, товарищ Марковская. Только вы, пожалуйста, не преувеличивайте трудностей. Для специфики у нас есть должность референта. К тому же и сам советский музей — здесь явление новое. Будем расти вместе с ним. Как вас квартира устраивает? Две комнатки, конечно, тесновато с ребенком…
Но на это «товарищ Марковская» не жаловалась. Квартира удовлетворяла ее вполне. Почти под самыми окнами протекала Исфайрам-сай — горная река с удивительно чистой, прозрачной и студеной водой. Любови Прохоровне казалось, что лучшей реки нет на свете, хотя она в этом крае видала немало рек с такой же чистой как слеза водой. И — глухой переулок, адрес, затерянный в дебрях простой жизни.
Только что это за работа? Неужели из музея, из архива ей суждено пробиваться в люди! «Коллектив» — трое служащих. Каждый из них замкнулся в рамках своих ограниченных обязанностей.
К этому ли стремилась она? Конечно, на первых порах для приобретения навыков, может, так и надо было начинать. Пройдут годы, люди увидят, оценят ее труд.
Но ведь… пройдут годы! Какой ужас! Музей-архив. «Расти вместе с ним…»
Однажды Любови Прохоровне пришлось в какой-то степени заново оценить свое положение служащей в музее. С Юсупом Алиевым она виделась почти ежедневно, строго официально разговаривала с ним о делах и больше ни о чем. Ни референта, ни главного шефа, академика Файзулова, она не видела ни разу и не стремилась к этому. Она привыкла к «тихой» жизни в музее, а все свободное от работы время посвящала дочери.
Так было и в этот день. Проснулась она рано, накормила девочку и отправила ее с Марией гулять, а сама успела ранее обычного прийти в музей на работу. Она входила в музей со двора, потому что парадный ход открывался для посетителей в установленное время. Работу себе она находила сама. Еще вчера начала инвентаризацию экспонатов музея, в одной из комнат оставила инвентарную книгу и бланки каталогов. Туда и направилась прямо с черного хода.