Евгений Викторович не сумел удержать свой взор на спасительном призыве и снова растерялся:
— Да, да, то же самое и я сказал бы. Я окончил… Собственно, пролетарии всех стран, соединяйтесь, — закончил он, заметив, как после упоминания судьей фамилии Кравца Молокан быстро исчез из зала.
Бурные аплодисменты заглушили продолжавшийся лепет Храпкова. Он уже не помнил, как сошел с трибуны, как ему Лодыженко жал руку и как, весь красный и вспотевший, он садился рядом с Саидом.
XXIII
Приговор Евгений Викторович узнал, находясь в комнате Таси. Еще в суде у него разболелась голова, и он попросил разрешения не присутствовать до конца. Тася с особенным увлечением передавала ему, какое огромное впечатление произвел на нее и всех слушателей общественный обвинитель Семен Лодыженко. Хромой, опираясь на шестигранную палку, он взошел на трибуну. Таким она ни разу не видела Лодыженко за все время пребывания его в больнице.
Присутствующие в зале стоя приветствовали его аплодисментами и замерли, увидев его глаза. Казалось, это был взгляд камня, который собирается заговорить, и страшно было услыхать эти слова. Жена Преображенского при виде его вскрикнула и снова потеряла сознание. В зале царила мертвая тишина.
Лодыженко говорил полтора часа, его речь приняли восторженно.
Но Евгения Викторовича занимал не столько Лодыженко, сколько… факт, что его собственную речь тоже опубликовали газеты. Ночью приходили к нему сотрудники из обеих редакций, согласовывали текст его выступления. Многое на суде не было им сказано, но пусть совесть будет свидетелем — он хотел именно так изложить свою мысль, а не иначе. Да, опытному корреспонденту не трудно было восстановить мысли оратора, если тот дал ему такие исчерпывающие тезисы.
В вагоне, перед отходом поезда, Храпков еще раз просмотрел свою речь и даже потрогал свои обмякшие бицепсы. Будто бы он собирался в бой, вдохновляемый первой победой.
Храпков ехал в одном вагоне с Мухтаровым и Лодыженко. Расположившись на нижней полке, он развлекался тем, что зажигал и тушил спички, что совсем не приличествовало его недетскому возрасту.
— Евгений Викторович, вы в самом деле «сжигаете корабли», — бросил в раскрытую дверь Батулли, проходя по вагону в поисках свободного купе.
Храпков поднялся с сиденья. В дверях показался Лодыженко, а за ним Саид-Али.
Оба довольные, сильные. Это были люди той породы, которые жили не вздыхая, как он, и свою дорогу находили с такой силой и упорством, что он завидовал им: откуда у них столько энергии?
А все же он едет с ними. Лодыженко заехал за Храпковым на машине, которая была подана ему из конторы строительства. Это было так мило, вежливо с его стороны. Теперь эти орлы окружают его: если они шутят, то хочется чувствовать себя жеребенком, брыкаться, если же они возьмутся обсуждать серьезный вопрос, — то мозг его, сосредоточенный на его любимой хирургии, не в силах охватить тех сложных концепций, которые они так свободно и с увлечением обсуждают. Ну и настроение у Храпкова!
Ему хотелось, чтобы на него обращали внимание, чтобы все говорили о нем. Едва он вставлял в разговор какое-нибудь интересное слово, как оба его попутчика тотчас поддерживали его, и казалось, будто они втроем все время спорят об одном или с удовольствием шутят.
Он, безусловно, сделал большое дело. Ему теперь будет легче жить. Сколько беспокойства причинила ему эта ужасная проблема: заслужил или не заслужил орден.
— Товарищ Лодыженко! Трудно ли написать, собственно напечатать, книгу? Простите, что я вам задаю вопрос, как на литературном вечере. Но я уверен, что вы об этом должны знать.
— Наверное, труднее всего написать. То есть написать можно: только что-нибудь стоящее — трудновато.
— Понимаю. Все же меня интересует и эта сторона вопроса. Я вам объясню: у меня уже есть почти готовый труд.
— Роман?
— Евгений Викторович — хирург.
— Спасибо, товарищ Мухтаров. А правда, какой прекрасный романист вышел бы из хирурга!
— Что же тут удивительного? А Чехов? А Вересаев? Тоже врачи. Да и научный труд, если его, так сказать, обработать литературно, только выиграет от этого.
— Возможно, что моей рукописи именно такой обработки и недостает. Я работаю над книгой «Хирургия как метод обновления организма».
— Омоложения?
— Нет, не это, но и это. Мы игнорируем большой опыт в области садоводства. Помните, вы однажды рассказали мне о Мичурине. Человеческий организм тоже поддается соответствующим «прививкам», «подрезыванию» и почему. Я описал много примеров из своей практики. Все они свидетельствуют о возможности применения «метода обновления организма».
— Что же, было бы написано, а напечатают с удовольствием, — сказал Лодыженко, потом, немного подумав, добавил: — Знаете что, давайте я помогу вам издать книгу.
— Неужели? Я вам буду признателен. Понимаете, просто нет у меня этой организационной, как сейчас говорят, жилки. Работаю, как вол, а чтобы довести дело до конца — нет хватки. Пытался как-то, заходил в Медгиз. «Что же, говорят, принесите, посмотрим». Понимаете, он говорит таким кислым тоном, что просто рад поскорее удрать от него и никогда больше не возвращаться.
Издательство медицинской литературы действительно в ту пору не было учреждением, которое оказывало бы помощь автору, руководило бы им, воспитывало его. Евгений Викторович столкнулся с каким-то бюрократическим автоматом, функции которого лучше всего характеризуются ничего не значащими словами: «Принесите, посмотрим». Но Лодыженко с удовольствием пойдет с Евгением Викторовичем, поможет ему разбудить от спячки редакторов, заинтересовать их. Таким образом, его труд не пропадет даром, и будет осуществлена его давнишняя мечта, которая была уже почти похоронена в будничном хламе.
XXIV
Но нет! Он теперь начнет жить по-новому. Он сбросил с себя тяжелое ярмо — память о Любови Прохоровне.
Да, сейчас это превратилось уже в ярмо.
Евгений Викторович дома еще вдохновлялся вчерашними разговорами в вагоне. Ему нужен Лодыженко. Может быть, не только для связи с издательствами, даже наверное не для этого. Он очень хорошо понял мысль о «литературной» обработке его книги. Лодыженко именно по этим соображениям должен быть его первым рецензентом. Работу он должен закончить и напечатать. Теперь напечатает.
Евгений Викторович зашел к Марии, посоветовался с ней по хозяйству: ведь он несколько дней не был дома. Мария одевала девочку, держа в зубах иглу с ниткой, и молча поздоровалась с Храпковым.
— Доброе утро, Евгений Викторович, — поздоровалась с ним и Тамара.
Ее сразу же после скандального процесса в Намаджане научили называть Храпкова по имени и отчеству, а не отцом. Тамара долго не видела матери, и ей захотелось увидеть отца. Мария с какой-то болезненной настойчивостью старалась воспитать в этом ребенке любовь к отцу, которого она и не помнила, пыталась воскресить в детской головке образ человека, который стоял на трибуне, и она, маленькая, показывала на него своим пальчиком.
Она не помнит. Но знает, что ее отец Саид-Али хороший, как вот на фотографии (Мария вырвала ее из какого-то старого удостоверения, неизвестно какими путями попавшего ей в руки). Этого отца Тамара знает, почитает и каждый вечер перед сном говорит ему «спокойной ночи», а утром целует и приветствует с «добрым утром».
— Доблое утло, Тамалоцка, — впервые за свою жизнь услыхала девочка шутливые слова Евгения Викторовича и обиделась.
С нею вот уже сколько времени не разговаривают так, она не слыхала подобных слов ни от матери, ни тем более от отца. «Евгений Викторович» — только добрый дядя, он не гонит ее, но зачем тогда дразниться? Как он смеет? Да она… Она пожалуется своему отцу, когда вырастет. Тогда она сама пойдет к отцу и расскажет ему.
Храпков оперся на косяк двери и терпеливо слушал эти угрозы. Детскую головку старательно наполнили рассказами об отце и сделали ее болезненно чувствительной.