— А! тебе будет безразлично?
— Но я не способен на ревнивые сцены и на месть.
— Ты меня, значит, нисколько не любишь!
Мария Николаевна никак не могла представить себе любви без ревнивых сцен, проявляющихся в тех формах, какие она наблюдала в мещанской жизни и о каких читала в романах. Должно быть тут играла роль еще и турецкая кровь. Во многих отношениях она подвинулась вперед за годы сожительства со мною, перестала быть застенчивой, развилась умственно, познакомилась, со многими литераторами и почти в совершенстве изучила английский язык. Но зато и угол расхождения между нами в вопросах общественных, в морали и религии стал велик.
Глубокой осенью Павлик Андреевский, подставной редактор «Зари» и подставной ее издатель, не удовлетворяясь тем жалованием, которое получал у Кулишера, объявил себя хозяином газеты и перевел редакцию в свою квартиру. Сотрудники протестовали печатно против насилия; в числе их подписей были моя и Надсона. Кулишер сказал мне:
— Киев не может обходиться без либеральной газеты. В руках Павлика газета не пойдет; она станет порнографическим листком и, вероятно, скоро будет запрещена, так как он дойдет до крайнего предела дозволенного и шагнет дальше. Я слыхал, что вы собираетесь в Петербург, кстати возьмите разрешение на газету на свое имя. Мы с вами устроим хорошее культурное дело.
Что такое газетная работа и как приходится в ежедневном издании лавировать, я уже знал по «Киевскому Телеграфу», который я все-таки не уберег от царского запрещения. Либеральнейший Кулишер, который даже во сне грезил конституцией, правами человека и быть может даже республикою, велел, в дни приезда в Киев августейших гостей, печатать «Зарю» золотыми литерами. Во всяком случае, без любезных фраз, входивших в словарь эзоповского языка по адресу того или иного городового, редко можно было выпустить номер. У меня не было поэтому большого желания издавать газету, тем более, как признался Кулишер в присутствии профессора Мищенко, она могла быть поставлена на рельсы главным образом на средства богача Лазаря Бродского. Но я согласился побывать в главном управлении печати и попробовать. Меня тянул к себе все больше и больше Петербург, и я, кончив повесть, уехал в ноябре, не питая особой уверенности в успехе дела, порученного мне Кулишером.
День был снежный, когда я уезжал из дому. На крыльцо вышла меня провожать Мария Николаевна. Она была легко одета в какой-то живописный болгарский сарафан. Я оглянулся, и мне показалось, что это наше последнее прощанье, и я больше ее не увижу. За воротами застонал ветер. Я остановил извозчика.
— Кто-то крикнул, — сказал я ему. — Ты не слышал? Как-будто кто-то крикнул: — вернись!
Извозчик посмотрел на меня и, в ответ, ударил вожжей по лошади, санки помчались к вокзалу.
Первые дни моего пребывания в Петровской столице прошли в свиданиях и встречах с моими приятелями. Я повидал Урусова, Андреевского, Минского, конечно, Бибикова, Быковых и многих других; одним словом, закружился в вихре встреч.
Побывал также у Салтыкова-Щедрина. Несмотря на тяжелый: удар, нанесенный старому писателю закрытием «Отечественных Записок», и на стеснения, которым стало подвергаться в корректном «Вестнике Европы» его независимое перо, он выглядел довольно молодцевато. Был бодр, не кашлял и, сверх обыкновения, был не в азиатском халате, а в щегольской пиджачной паре, и как-будто даже румянец играл на его повеселевшем лице. Я поздравил его с хорошим видом.
— Ну, нет, — возразил он, посмеиваясь и чиркая на одном из томов только-что вышедших из печати «Мелочей жизни»[403] обычный автограф «от такого-то, такому-то», — я по-прежнему переживаю гнуснейшие минуты, и недавно так сперло в зобу дыхание, что домашние чуть за попом не послали, но вовремя догадались и послали за доктором; я пока и отошел. А сегодня завтракал только-что со своим соседом, и оттого у меня хороший вид, что я приятно настроился. Он человек откровенный. Я убеждал его писать мемуары от нечего делать…
— Михаил Евграфович, о ком вы говорите?
— А разве вы не знаете? О генерале Трепове. На одной площадке живет[404]. Он тоже в отставке. Пускай пишет. Ему ведь приятно будет воспроизводить на письме все свои рукоприкладства и членовредительства, озаренные светлыми воспоминаниями полицейского всемогущества. Проглотил рюмку зубровки, крякнул и сказал: — «Да иногда приятно вспомнить». — Между прочим рассказал он мне о пьянчужке художнике Соломаткине[405]. Городовой арестовал его где-то в канаве и привел для отрезвления в участок. Трепов же, как любитель всего изящного, издал приказ о докладывании ему особо об артистическом элементе. Единственно на предмет отеческого обращения с забывшими человеческий образ художниками! На выставке им была куплена картинка Соломаткина, изображающая городовых, которые принимают от купца подарок, как полагается, на светлый праздник[406]. Конечно, Соломаткина, натерев ему уши покрепче, чтоб выбить хмель из него, представили Трепову в первую голову. — «Можете написать с меня портрет?» — спросил градоначальник, — «Что ж, я постараюсь». — А был Трепов во всех регалиях, собираясь к царю с рапортом. — «Только поскорее». — Трепов сел, а Соломаткин стал оглядывать его, склоняя голову направо и налево, по обычаю портретистов. Да как расхохочется! А уже и краски принесли, и кисти, и мольберт, и полотно из магазина Дациаро[407]. — «Вы чего же заливаетесь?» — спросил Трепов — и рассказывает, что даже ему самому захотелось смеяться, так заразительна была юмористическая рожа Соломаткина. — «Помилуйте, — отвечает — не могу равнодушно видеть генералов. Как наденут эполеты и пришпилят к груди все эти финтифлюшки, так под ложечкой и начинается… Щекотит до истомы. Вот и ваше превосходительство мне индейским петухом представились». — Но тут Трепов не стал разговаривать и прогнал Соломаткина. — «Я был оскорблен и однако я его не выпорол!» — с грустью закончил генерал. Не правда ли, тема благодарная? И я имел право приятно настроиться. Что же касается вообще здоровья, то я рад, в свою очередь, что вы, по-видимому, серьезно поправились, и еще не так давно доктор Белоголовый[408] спрашивал меня о вас и скорбел. Так я ему скажу, чтоб утешился!
403
Фельетоны цикла М. Е. Салтыкова-Щедрина «Мелочи жизни» первоначально публиковались в газете «Русские ведомости» и журнале «Вестник Европы» (1886–1887); отдельной книгой как композиционное целое вышли в издании: Мелочи жизни: [Очерки]. Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина). Ч. 1–2. СПб.: тип. М. М. Стасюлевича, 1887.
404
Федор Федорович Трепов (1809 или 1812 – 1889) — генерал от кавалерии, генерал-адъютант, с 1866 г. обер-полицмейстер С.-Петербурга, в 1873–1878 гг. С.-Петербургский градоначальник. 24 января 1878 г. террористка-одиночка Вера Засулич совершила на Трепова покушение, нанеся ему серьезную рану. В 1880-е гг. М. Е. Салтыков-Щедрин и Ф. Ф. Трепов жили по адресу: Литейный просп., дом жены генерал-майора М. С. Скребицкой, № 62 (соврем. № 60).
405
Леонид Иванович Соломаткин (1837–1883) — художник-жанрист. Умер в больнице для бедных.
406
Имеется в виду одна из самых известных работ Л. И. Соломаткина — картина «Славильщики-городовые» (1864, оригинал утерян). На академической выставке 1864 г. эта картина была удостоена большой серебряной медали, впоследствии выдержала ряд авторских повторений.
407
В 1849 г., купец 2-й гильдии итальянский подданный Джузеппе Дациаро открыл в первом этаже дома Греффа на Невском проспекте, № 2 (соврем. № 1) эстампный магазин. Его наследник Александр Дациаро владел этим магазином еще в начале XX в.
408
Николай Андреевич Белоголовый (1834–1895) — врач, общественный деятель, публицист, писатель, мемуарист. Оставил воспоминания о Н. А. Некрасове, М. Е. Салтыкове-Щедрине, декабристах братьях Борисовых.