Не успели мы очутиться дома и приняться за уроки, как отца вновь потребовали в Чернигов, и он надолго остался там.
По-прежнему он занимал должность станового — пристава, но к его перу и находчивости высшее начальство прибегало в случаях надобности, а тогда работали уже губернские комитеты по редактированию нового положения о крестьянах, освобожденных от крепостной зависимости.
По обыкновению, отец, уезжая, задал огромные уроки, и я тоже остался верен своему обыкновению — до учебников не дотрагивался, с сестрой Катей играл в куклы, вырезывал из бумаги фигуры и инсценировал на подоконнике отцовского кабинета Пушкинские рассказы Белкина. Самое сильное впечатление произвела на детей пирушка у гробовщика.
В отсутствие отца к мамаше стал ходить в гости, носить ей книжки и читать небольшого роста человек, франтовато, но куцо одетый, в брючках на штрипках — Иван Матвеевич Самоцвет. Мы с Катей решили, что Иван Матвеевич влюблен в мамашу, и что мамаша отвечает ему взаимностью. Мы ей сочувствовали, тем более, что в дни, когда у нас обедал Иван Матвеевич, кушанья были получше: подавались индейки с каштанами, фруктовые желе, а надоевшего нам киселя и в помине не бывало. От отца приходили письма, и одно из них мамаша показала Ивану Матвеевичу. Что было в нем, не знаю, но мамаша вдруг сказала:
— Иван Матвеевич, вы сами должны понять, что после такого подозрения, высказанного мужем, вы не можете бывать у нас, пока он не приедет.
Иван Матвеевич покраснел, встал, расшаркался и больше не приходил никогда.
Мы с Катей переглянулись и огорчились.
Что такое любовь, я рассказал Кате, и она смутно поняла. Но я-то по опыту знал, что такое любовь. Я все не мог забыть встречу на постоялом дворе под Киевом с той прелестной, приласкавшей меня, девушкой.
— Катя, любовь — это навсегда!.. — объяснял я.
Наши куклы тоже влюблялись друг в друга, и одна из них носила медальон из золотой бумаги, внутри которого было написано «навсегда».
В Почепе я с некоторых пор стал по ночам бродить по комнатам без сознания, как лунатик. Должно быть, это и был лунатизм. Горничная, увидев меня на крыльце, испугалась, подумала, что я в припадке, и потащила меня с помощью другой девушки обратно. Я насилу объяснил им, в чем дело, и, не попадая зуб на зуб, очутившись в девичьей, попробовал зубрить прежде всего латинские слова. Их было несколько страниц. Проклятые латинские слова! Огарок догорел. Голова моя закружилась, я заснул, сидя в кресле, в тайной надежде, что я уже простудился. Но проснулся, как ни в чем ни бывало, пробежал слова… И отец удивился, что-, отвечая, я не сделал ни одной ошибки.
— Молодец! А мать говорила, что ты — ничего не делал. Ну, довольно с тебя! Значит, ты и остальные уроки также знаешь. А как пишешь?
Писал я правильно. И отец сказал:
— В апреле тебе будет десять лет. Пора помогать мне.
Я сделался переписчиком его бумаг.
Так прошел, не оставив в моей памяти ничего интересного, целый год.
Мамаша между тем свела еще знакомство с некоей Аршуковой, богатой помещицей, у которой была дочь, уже невеста, но в коротеньком платье и с гувернанткой. Аршуковский дом стоял на выезде, барский, с колоннами, о двух этажах; и несмотря на то, что в нем было много комнат и еще больше окон и дверей, в доме стоял дурной запах, исходивший от помещицы. Возвращаясь от Аршуковых, где собирали офицеров и угощали их ужином и познаниями невесты в мифологии, отец говорил мамаше: «Нет, Оленька, явно умирает дворянство и уже гниет!».
Офицеры с весны стали частыми посетителями и нашего дома. Они бродили по местечку в ожидании служебных занятий и «верхним чутьем» угадывали, где пахнет хорошим обедом. Входили, гремели саблями, пили, ели, занимали собою хозяев. По временам, они исчезали недели на две и, сделав ревизию крестьянским спинам, возвращались обратно, веселые, с сознанием исполненного долга и готовые любить и сытно кушать.