Выбрать главу

Матросы довольны были моей беседой. Они отвели меня в какую-то директорскую каюту, из трех отделений, где имелась даже особая ванна, и отдали ее в мое распоряжение на ночлег.

На другой день, вечером, в огромном зале инженерного училища я должен был прочитать лекцию. Я остановился на большевизме, в свете ницшеанской философии, но, правду сказать, поставленную мною кверху ногами. Мне казалось, и до сих пор кажется, что применение к большевизму ницшеанства — наиболее подходящая его философия.

Перед началом лекции я был приглашен к Кронсовет. Мне оказали честь, отведя место на трибуне, у президиума, и я, в кратком слове приветствуя Кронштадт, высказал несколько пространнее о грядущем коммунизме то, что намечено было мною в беседе с матросами «Народовольца».

Состав Кронсовета был в партийном отношении преимущественно эс-эровский. Но в то военное время еще не — обострялись партийные расхождения, по крайней мере в Кронштадте. Масса матросов, причисляя себя в эс-эрам, благодаря производившейся усердной агитации партийных работников, не отделяли себя в то же время от большевиков, и, когда мною было произнесено с трибуны Кронсовета, что очень скоро разовьется, если уже не развивается, над русскою страною, в первую голову, коммунистическое знамя, в рядах членов совета произошло движение, и эти слова были встречены рукоплесканиями, и только часть депутатов хранила молчание.

Голос у меня небольшой, и меня страшила колоссальность зала. Афиши были развешены только утром, но публики, тем не менее, было много. Зато погода с утра и до полночи неистовствовала. Это был настоящий шторме Только Виктор Гюго мог бы передать переливы громов, ураганных раскатов и стоны и вой бури, которая, как шутили матросы, тоже прилетела послушать, что я буду говорить о большевизме.

Три часа с перерывами читал я лекцию и, чем дальше, тем я больше убеждался, что меня слушают, что буря не мешает, а, напротив, как-то поднимает настроение и лектора и слушателей, и что в зале, очевидно, великолепный резонанс. Матросы, сидевшие на последней скамейке, у задней стены, передавали мне потом, к моей великой радости, что ими не было упущено ни одного слова.

Ночью в моей каюте несколько матросов, угощая мня чаем, рассказали мне подробности кронштадтского избиения морских офицеров.

— Может-быть, сгоряча и были убиты немногие, которых следовало бы пощадить, как сохранена была жизнь другим, — говорили они, — но уж очень тяжела была офицерская лапа. Так что не очень разбирали на первых порах. Не выносили, если вдруг заругается, вместо того, чтоб повиниться. Ну, и как вспомнишь товарищей, которых расстреливали… И, оно, конечно, нашими же руками… Эх, единодушия не было у нас!.. Кажется, чего проще, а между тем, бывало, товарищ, которого приговорили к расстрелу, сам просит: цельте, братцы, в сердце, чтобы не мучиться… И мы все это терпели! Адмирал Вирен приказывал честь отдавать его дому — даже его лошади! Ежели по-человечески идешь со своей дамочкой под руку — и вдруг попадешь ему на глаза — тридцать дней ареста!.. Еще у нас тринадцать палачей проживало — так мы их тоже порешили.

Матросы, Щекин и др., между прочим, рассказали мне, что между собою они образовали товарищество, в котором насчитывается уже несколько десятков человек: они не пьют, не курят, не произносят скверных слов и ведут целомудренную жизнь.

— Что же, и выдерживают? — спросил я.

— Пока выдерживаем, друг от друга скрыть не можем, а у нас строго. Мы по глазам узнаем.

В самом деле, лица у них были свежие, чистые, как у девушек.

Странно было видеть и не хотелось верить, что эти прекрасные, добродушные и даже помыслами старающиеся не грешить молодые люди могли собственноручно казнить неугодных им офицеров. Но ведь точно так же и эти погибшие офицеры были тоже «прекрасными» молодыми людьми, многие из них добродушные, светские, влюбчивые и даже сентиментальные юноши; но однако же они, даже не в революционном порыве, а обдуманно, хладнокровно и с сознанием, что это необходимо для благополучия их дворянского класса, били матросов по «мордам», изводили их арестами, расстреливали, и, расстреляв, бросали в море.

И еще особое впечатление произвел на меня в тот приезд Кронштадт: повторяю, он был какой-то новенький, совсем не такой, как раньше, в дореволюционное время, словно ему надо было пролить кровь нескольких сот человек, чтобы обновиться, помолодеть, расцветиться радужными надеждами.

Увы, не бывает бескровных революций, и еще гораздо ужаснее (потому что кровопролитие не приносит плода, а напротив убивает жизнь в зародыше) — контр-революция.