— Возможно, возможно, Адольф Федорович, — покорно сказал Гончаров, — что я не совсем хорошо знаю русский язык, и благодарю вас. Стар стал и кое-что, должно-быть, забываю.
— Ну, ничего, — одобрил Маркс Гончарова. — Хорошо иметь, одна ум, но двое умов лютше, чем одна.
Он снисходительно пожал руку великому человеку и попросил его пройти в контору и получить деньги. Горячая краска залила мне лицо. Вот оно засилие мещанства! Вот унижение литературы! Я наговорил дерзостей Марксу, перешел на ты, впал в дурной тон, обругал его неграмотной немчурой (незадолго перед тем Маркс посетил меня, не застал меня и оставил записку: «Буль у вас. Сам Маркс»). Я надолго порвал с «Нивою». Редактор Клюшников выскочил за мной на лестницу и благодарил за урок, данный мною издателю.
Вскоре Гончаров умер. Отпевали его в Казанском соборе[232], похоронили в Александро-Невской лавре. За гробом шло мало литераторов.
Из писателей не моего поколения я иногда бывал у Боборыкина.
Свои романы он всегда диктовал стенографисткам и в два часа сочинял два печатных листа. На время работы он одевался, как паяц: в красную фуфайку, облипавшую тело, в такие же красные невыразимые, в красные туфли и в красную феску с кисточкою; при этом он прыгал по кабинету и страшно раскрывал рот, чтобы каждой букве придать выразительность. Он производил впечатление вдохновенного безумца.
Всё у него в доме было на французский лад: хорошенькая мебель, коврики, модные картинки. Жена его, бывшая русская актриса[233], похожа была на француженку и так же выразительно отчеканивала каждую букву в разговоре, как и Петр Дмитриевич. Гостеприимство у них тоже было французское: в определенные часы, днем, от двух до четырех. Мадам встречала гостей на золоченом диванчике, угощала легким вином и пирожным, занимала двумя-тремя фразами о театральных и литературных новостях, и милостиво прощалась с беспрерывно уходящими посетителями и так же милостиво здоровалась с вновь появляющимися. Лишь иногда Боборыкины приглашали одного или двух гостей (которые в таких случаях назывались друзьями) к обеду. Он был всегда изысканный, утонченно парижский. Боборыкины ухитрялись держать повара; опять-таки на французский манер: за три рубля в день он должен был им поставлять завтрак, обед и ужин на двоих, за каждого гостя прибавлялся рубль. От всей обстановки, от хозяев веяло холодным и, однако, чрезвычайно благожелательным европеизмом.
Сотрудничая в «Слове», в «Отечественных Записках», в «Вестнике Европы», в «Деле», Боборыкин много зарабатывал, откладывал на черный день и частью расплачивался с долгами, нажитыми им в шестидесятых годах — когда он издавал «Библиотеку для чтения»[234].
Над ним посмеивались, над его манерами, над его парижским шиком, называли за глаза не иначе, как Пьер Бобо, его вышучивали в газетах, но он оставался самим собою до последнего времени, и смотрел на своих насмешников и вообще на весь мир, как на материал, из которого он делает свои романы. Плыл он, как беллетрист, неизменно на верхнем гребне литературной отзывчивости и, строго говоря, был, что называется, безукоризненным челавеком, не сворачивал ни влево, ни вправо, даже без пятнышка, а в общем все-таки он в литературном отношении представляет собою для беспристрастного летописца, каким хотелось бы мне быть в своей книге воспоминаний, бледную тень. Романы его выцвели, как выцветают фельетоны на злобу дня. Он не способен был к художественному обобщению, ни юмора, ни сатиры нет у него, и нет поэзии в его писаниях.
Совсем другое впечатление производил Гаршин — душа глубокая, талантливая и трагическая; и другую память оставил он во мне. У него в доме я был всего два раза. Там господствовал дух опеки над ним, что стесняло его и меня. Опекала Гаршина влюбленная в него жена его, по профессии врач, не очень-то красивая и не очень молодая[235]. Она встретилась с ним в больнице, когда он страдал психическим недугом, и сошлась с ним, когда он выздоровел. Постоянно боялась она рецидива, и естественна была ее боязнь.
Зато Гаршин часто бывал у меня. Он лично был еще поэтичнее своих рассказов какой-то невысказанностью томящейся души. Но он любил и пошутить и сострить, и комические стихотворения Буренина декламировал наизусть, когда разойдется. Это было тем более пикантно, что Буренин принадлежал, что называется, к другому лагерю, а литературные лагери не признавали друг друга.
Я уже рассказал раньше, как Гаршин оставался верен «Отечественным Запискам». Что же касается «Отечественных Записок», то пенсия, которую он получал из журнала, была скоро прекращена, когда он стал писать чаще; на гонорар же, даже двухсотрублевый с листа, существовать было нельзя. Так что Гаршин был принужден взять место приказчика в писчебумажном магазине Гостиного двора, а потом счетовода в какой-то конторе[236]. По временам Гаршин начинал вдруг полнеть и становился «прозаическим».
232
Это свидетельство не соответствует действительности: И. А. Гончарова отпевали в Свято-Духовской церкви Александро-Невской лавры (на Никольском кладбище которой он был погребен). В 1956 г. прах писателя был перенесен на Литераторские мостки Волкова кладбища.
233
Софья Александровна Боборыкина (урожд. Зборжевская, по сцене — Северцова, Дельнор; литературный псевдоним — З. Ржевская, 1845–1925). В 1871 г. была принята в труппу Александрийского театра, но, выйдя в 1872 г. замуж за Боборыкина, оставила сцену.
234
П. Д. Боборыкин был издателем и редактором журнала «Библиотека для чтения» в 1863–1865 гг. (в последний год вместе с Н. Н. Воскобойниковым).
235
11 февраля 1883 г. Гаршин женился на Надежде Михайловне Золотиловой (1859 – после 1934). В 1877–1878 гг. она была слушательницей Надеждинских акушерских курсов, а с 1878 по 1885 г. врачебных курсов при Николаевском военном госпитале, работала сверхштатным ординатором акушерской клиники И. М. Тарновского.
236
В 1883 г., после женитьбы, не надеясь на литературный заработок, Гаршин поступил на службу секретарем в канцелярию Съезда представителей железных дорог.