Арфистка пела жалобную мелодию, сопровождаемую в унисон, проникнутую невыразимой нежностью и глубокой тоской. Слова выражали смутные желания, сокрытые сожаления, гимн любви к неизвестному и робкие жалобы на суровость богов и жестокость рока.
Тахосер, опершись на одного из львов кресла, приложив руку к щеке и протянув палец к виску, слушала пение с рассеянностью, более кажущейся, чем действительной, по временам вздох волновал ее грудь и вздымал эмали ее нагрудника; по временам влажный блеск, вызванный зарождающейся слезой, озарял ее глаза среди черных линий антимония, и ее маленькие зубки кусали нижнюю губу, как будто она была виновна в ее волнении.
— Сату! — сказала она, ударяя одной о другую своими нежными руками, чтобы заставить умолкнуть арфистку, которая тотчас же заглушила ладонью вибрации струн. — Сату, твое пение меня волнует, томит и кружит голову, как слишком сильное благоухание. Струны твоей арфы как будто связаны с моим сердцем и звучат мучительно в моей груди; мне почти стыдно, потому что моя душа плачет сквозь музыку. А кто мог бы открыть тебе тайны?
— Госпожа! — ответила арфистка. — Поэт и музыкант знают все; боги открывают им сокрытое в тайне; в своих ритмах они выражают то, что мысль едва сознает и что язык едва лепечет. Но если моя песня тебя печалит, то я могу изменить напев.
И Сату ударила по струнам арфы с радостной энергией и в быстром ритме, который подчеркивался учащенными ударами тимпана; после этого вступления она запела песнь, прославляющую чары вина, опьянения благовониями и восторг пляски.
Некоторые из женщин, сидевших на складных стульях с голубыми лебедиными шеями и желтыми клювами, кусающими палку сиденья, или же коленопреклоненные на красных подушках, набитых волосом, принявшие под впечатлением музыки Сату позы безнадежного томления, затрепетали, расширили ноздри, как бы вдыхая в себя волшебный ритм, поднялись на ноги и, повинуясь неодолимому влиянию, начали плясать.
Головной убор в виде каски, вырезанной против уха, покрывал их волосы, из которых некоторые завитки падали на их смуглые щеки, скоро порозовевшие от увлечения пляской. Широкие золотые кольца серег бились о их шеи, и сквозь длинные газовые ткани виднелись их тела цвета светлой бронзы, волнующиеся с гибкостью змеек; они извивались, изгибались, двигали станом, схваченным узким поясом, откидывались назад, принимали томные позы, склоняли головы вправо и влево, как бы находя скрытое сладострастие в прикосновении их гладкого подбородка к холодному, обнаженному плечу, выдвигали вперед горло, точно голубки, опускались на колена и поднимались снова, прижимали руки к груди или раскидывали их наподобие крыльев Изиды и Нефеис, влачили ноги или передвигали их частыми движениями сообразно с переливами музыки.
Служанки, стоя у стен, чтобы дать простор движениям танцовщиц, отмечали такт, щелкая пальцами или ударяя ими о ладони. Одни из этих женщин, совсем нагие, имели единственным украшением браслет из эмалированной глины, другие были одеты в узкие юбки, поддерживаемые помочами, и в их волосах были вложены цветы на согнутых стеблях, необычно и изящно. Бутоны и распустившиеся цветы, покачиваясь, распространяли благоухание в зале, и женщины, увенчанные цветами, могли бы внушить поэту счастливые темы для сравнений.
Но Сату преувеличивала могущество своего искусства. Веселый ритм музыки, казалось, усилил печаль Тахосер. Слеза катилась по ее прекрасной щеке, как капля нильской воды на лепестке лотоса, и, спрятав голову на груди своей любимой служанки, облокотившейся о ее кресло, она промолвила, рыдая и стеная, как задыхающаяся голубица:
— Ах, моя бедная Нофрэ, я очень печальна и очень несчастлива!
II
Нофрэ, предчувствуя признание, сделала знак; арфистка, две музыкантши, танцовщицы и служанки удалились молча, одна за другой, как вереница фигур на фресках. Когда последняя из них исчезла, любимая прислужница стала говорить своей госпоже ласковым и сочувствующим тоном, точно молодая мать, утешающая своего питомца:
— Что с тобой приключилось, дорогая госпожа, что ты печальна и несчастлива? Ты молода, твоей красоте могут позавидовать прекраснейшие женщины, ты свободна и отец твой, великий жрец Петамуноф, чья мумия, сокрытая от всех, покоится в богатой гробнице, оставил тебе великие богатства, которыми ты можешь распоряжаться по желанию. Твой дворец очень красив, обширны твои сады, орошаемые прозрачными водами. В твоих сундуках хранятся ожерелья, нагрудники, браслеты для ног, кольца с искусной резьбой на камнях. Число твоих одежд, твоих калазирисов, твоих головных уборов превосходит число дней в году; Гопи-Му, отец вод, покрывает в свое время плодотворным илом твои земли, которых не облетит ястреб в течение времени от одного солнца до другого. А твое сердце не раскрывается радостно для жизни подобно бутону лотоса в месяцы Гатор или Шойак, а болезненно сжимается.