Так постепенно Аня составила себе представление о той стране, из которой приехал Адам и куда он скоро вернется. Пока это было, правда, чисто внешнее представление. Концерт Грига, на который они однажды отправились в зал Чайковского, помог ей почувствовать — хоть немного, хоть капельку — душу народа, суровую и нежную. Сюиты этого белоусого кудесника, смотрящего из-под добрых лохматых бровей на Аню все время, пока шел концерт, слились в ее восприятии в один вдохновенный гимн далекой стране. Особенно же поразила ее музыка к «Пер Гюнту» и ее самая блистательная часть — «Песнь Сольвейг»: в ней скрыто гремели холодные горные ручьи, щебетали птицы, высоко и чисто звучал то ликующий, то скорбный голос любящей девушки. «Верна я останусь прекрасной мечте», — в напряженную, перед взрывом восторга, тишину ушел, спадая, снежно-чистый голос певицы, и у Ани по коже поползли мурашки…
Со своих последних каникул Адам приехал неуловимо изменившимся, более сдержанным. В первый же вечер он пришел в Ане в комнату и, как только Зейнаб убежала в кубовую за чаем, достал из пиджака узкую бархатную коробочку с браслетом — голубые, словно вобравшие в себя по кусочку далекого весеннего неба чешуйки-камешки, обтянутые солнечными ободками. Наклонившись, он молча надел браслет Ане на руку, замкнул его и, поправляя упавшие на лоб густые, цвета светлой меди волосы, тряхнул головой.
— Ани, когда начнешь забывать — сними…
— Никогда!
Устыдившись прорвавшейся горячности своего ответа, скрывая охватившее ее смятение, Аня вскочила, напряженно засмеялась.
— Адам, а как поживает твоя Марта?
— Хорошо, — кивнул Адам. — Недавно она вышла замуж, я имел удовольствие поздравить ее.
— Адам, ну почему? — Аня была ошеломлена и тем, что она услышала, и тоном, каким все это было сказано.
— Так лучше.
— Кому, Адам?
— Всем, — убежденно и спокойно сказал Адам. — Всем, Ани.
Вовремя вернувшаяся с чайником Зейнаб прервала этот трудный и, главное, совершенно ненужный диалог, Аня давно понимала это.
Чем меньше оставалось до государственных экзаменов, тем все сосредоточеннее, все молчаливее становился Адам, и Аня, сама мучаясь и радуясь своему горькому счастью, понимала, что перемена эта вызвана не одними усиленными занятиями, хотя в иные дни все они, завтрашние врачи, ходили по институту с запавшими, одичалыми от бессонных ночей глазами. Прогулки сами по себе отменились, и только однажды, столкнувшись под вечер у общежития, Адам спросил:
— Ани, а ты не хотела бы жить в Норвегии?
Синие глаза его были полны такой огромной, мгновенно вспыхнувшей надежды, что у Ани не хватило мужества ответить сразу. Отвернувшись, она долго рассматривала глухую белую стену забора.
— Нет, Адам. — Умоляя его взглядом быть великодушным, она заторопилась: — Ты сам знаешь. Ты…
— Знаю, Ани, — остановил Адам, тихонько сжав ей руку.
Он действительно хорошо знал это, как знал и то, что не может остаться в этой бескрайней, так до конца и не понятой им стране. Страну эту можно было узнать, как узнал он, полюбить, как навсегда полюбил он, но для того, чтобы понять ее, всего этого, видимо, недостаточно. Для этого, вероятно, нужно здесь и родиться.
Нет, они не струсили, как потом кое-кто из их общих знакомых пытался объяснить. Просто каждому было уготовано свое, и ничего тут нельзя было сделать. Во всяком случае, никакие предупреждения роли тут не играли — о них Аня вспомнила много позже; отвечая же Адаму единственно возможным, давно известным и ему и ей ответом, она попросту и не помнила о них, об этих предупреждениях.
Да, они были.
Шел 1937 год, и естественно, что его события коснулись и медицинского института. Исчез кое-кто из профессоров; недавно присланный райкомом новый освобожденный секретарь комитета комсомола, молодцеватого вида парень в защитном кителе, заканчивая беседу, предупредил: