С новым, будоражащим и волнующим чувством он отмечал, что там, где раньше было беспримерное озорство - теперь беспримерная для девушки смелость, где была детская хитрость - теперь тонкий ум, где непомерное любопытство - сейчас неутолимый интерес к миру.
И только одна черта ее характера - независимость - осталась неизменной, укрепясь в своем принципе еще сильнее: Зоя была удивительно красивой девушкой, красота ее была яркой, сразу же требующей внимания и признания. Роману часто казалось, что она, красота - существует помимо Зои, как некая самоотдельная субституция, наделенная свободой и волей.
И сейчас, приближаясь к дому Красновских, он живо, во всех подробностях представил, как Зоя встретит его в их гостиной, хотя понимал, что застать ее здесь весною просто невозможно. Их последняя встреча была давно, очень давно....
Роман медленно поднимался по довольно крутому холму, за которым виднелся большой дом с флигелем. Перед домом росли четыре липы - высокие могучие деревья, голые ветви которых были усеяны галдящими грачами.
Сколько раз они расставались под сенью этих лип, и в прохладной темноте он целовал худые изящные руки Зои, а она, высвободившись, быстрым поцелуем обжигала ему уголок губ и убегала. В просторных кронах мягко шелестел полуночный ветер, Роман стоял, положив руку на дерево, вслушиваясь, как тихо приотворяется невидимое окно, не запертое заботливой няней, и шуршит о подоконник Зоино платье...
В то лето он уезжал раньше обычного - в начале августа, выдавшегося очень жарким. Они прощались тяжело, неестественно, отчего чувство горечи долго потом не покидало Романа, а Зоины глаза, черные, как угли и дурманящие, как винные ягоды, следовали за ним повсюду.
И когда Аким гнал дрожки, запряженные длинноногим каурым жеребчиком, через дышащие зноем гречишные поля, Роман клял себя неистово за робость, за непоследовательность, за то, что так и не сказал Зое главного, за те неиспользованные мгновения, когда, казалось бы, и так все ясно, и слова застревают в горле, как ненужные, но потом вдруг начинаешь понимать, что именно слова и были бы важнее всего, важнее объятий и поцелуев...
Поравнявшись с липами. Роман поднял с мокрой земли мокрую черную ветку и, размахнувшись, кинул вверх. Потревоженная стая грачей с шумом снялась с деревьев и, покружившись, полетела прочь.
Большое, немного вычурное крыльцо Зоиногодома напоминало Роману портал какого-нибудь венецианского собора эпохи Ренессанса, в глубине которого, однако, виднелась простая некрашеная деревенская дверь с кованым кольцом.
Он взбежал по ступенькам и постучал. За дверью никто не подавал признаков жизни, но Роман упорно ждал с уверенностью: подходя к дому, он видел дым, идущий из трубы.
Прошли долгие минуты, прежде чем кто-то оттянул задвижку и дверь отворилась. На пороге стояла, вытирая руки тряпкой, кухарка Красновских крутояровская баба Настасья. За три года она поседела и оплыла, но глаза смотрели на Романа все так же лукаво и приветливо:
- Роман Лексеич. Пожалуйте.
Ничего не спрашивая у Романа и не выказав особого удивления, она отошла в сторону, пропуская в широкую прихожую. Роман шагнул через порог, остановился, осматриваясь:
- Здравствуй, Настасья.
- Здоровы будьтя, Роман Лексеич.
- Кто дома из хозяев?
- Петр Игнатьич. Они там пишут.
Роман снял пальто и шляпу, передал Настасье.
- Пойду доложу, - двинулась было она всем своим пухлым телом, но Роман предупредительно обнял ее за плечи, - Не надо, не беспокойся. Я сам пройду.
- Ну как желаетя.
Роман поправил сбившийся галстук перед овальным зеркалом в медной оправе и пошел вперед по коридору, такому же широкому, как прихожая.
Все здесь было знакомо - и ковер на полу, и распахнутая, как всегда, дверь в бильярдную, и старые полинялые обои.
Он открыл дверь кабинета и вошел.
Первое, что бросилось Роману в глаза - это отсутствие книжных полок, занимавших прежде обе стены сверху до низу. Теперь на их месте были развешаны фотографии семьи Красновских.
За небольшим письменным столом сидел спиной к Роману грузный лысый человек - профессор истории Петр Игнатьевич Красновский. С этим человеком Роман был знаком с детства, отношения их были почти родственными. При всей своей полноте и флегматичности Петр Игнатьевич был страстный жизнелюб, большой поклонник охоты, русской бани и лошадей, которых на конном дворе Красновских (располагавшемся сразу за домом и сенными сараями) держалось целых четыре.
Роман прикрыл за собой дверь, но этот звук не заставил Красновского обернуться. Он по-прежнему что-то писал, то и дело поглядывая в раскрытую справа толстую книгу.
- Здравствуйте, Петр Игнатьевич, - громко проговорил Роман.
Красновский удивленно обернулся, мгновенье смотрел, потом движением пухлой руки как-то сгреб с лица очки и стал подниматься, опершись правой рукой о стол, а левой о стул. И стол и стул заскрипели:
- Рома! Голубчик!
Они шагнули друг другу навстречу, и вскоре Роман ощутил на своих плечах пухлые объятия Петра Игнатьевича.
- Приехал! Приехал! - говорил тот, отстранясь и тряся Романа, - Приехал... Вот так молодец!
- Я, право, не ожидал вас застать здесь весною, - улыбался Роман, с теплотой глядя в круглое, с двойным подбородком лицо Петра Игнатьевича, которое за все это время раздалось еще сильнее и как-то просело вниз, теперь напоминая больше грушу, нежели яблоко. А вот глаза - подслеповатые, маленькие, но по-детски добрые и доверчивые, остались такими же.
- Приехал, - качал головою Петр Игнатьевич, не выпуская Романа, Большой-то какой. Ну, совсем взрослый мужчина. Как хорошо... Как хорошо... А я-то думал, так одному и придется на тяге стоять. Ну, хорошо! Теперь отведем-то душу... Ну, садись, садись, дорогой, расскажешь... или, нет, нет! Идем вон отсюда, идем водку пить!
Обняв Романа, он отворил дверь. Они вышли в коридор и вскоре уже сидели в гостиной, за узким длинным столом черного дерева, друг напротив друга.
Петр Игнатьевич разливал желтоватую, настоянную на лимонной кожуре водку в граненые хрустальные стопки:
- Вот... Сейчас мы ее, проклятую...
Вошла Настасья, неся в одной руке глиняную миску соленых грибов, в другой - корзинку со свежеиспеченным ржаным хлебом. Поставив все это на стол, она с улыбкой покосилась на Романа и вышла.
- За твое здоровьице, голубчик, - Петр Игнатьевич поднял стопку.
- За ваше здоровье, Петр Игнатьевич, - чокнулся с ним Роман.
Они выпили. Петр Игнатьевич смешно сморщился, тряхнул рукой, затем взял кусочек хлеба, понюхал и отложил в сторону, бормоча:
- Закусывай, закусывай, голубчик...
Роман подцепил вилкой шляпку подосиновика и отправил в рот, отметив про себя, что настояна водка очень недурно.
- Ну да как же ты решился на такое путешествие? - спросил Петр Игнатьевич, сцепив руки замком и облокачиваясь на стол.
Роман ответил, и между ними завязался долгий оживленный разговор. Петр Игнатьевич спрашивал обо всем подряд, но, не дослушав обстоятельных ответов Романа, сразу же сам превращался в не менее обстоятельного рассказчика, повествуя о щуке, которую он убил из ружья позавчера, о намерении немедленно отстроить второй этаж, о том, как полезна русская баня, как хорошо вплетать в банный веник мяту и душицу, о его новой гениальной догадке по поводу миграций чувашей, о крутояровских колодцах и, конечно же, о нынешних тетеревиных токах.
- Вообрази, Рома, - торопливо говорил Петр Игнатьевич, прижимая руки к груди и наваливаясь на стол всем телом, - Я лежу в шалашике и премило чуфыркаю. Да, чуфыркаю. И вдруг - фырр-р, летит. Слышу - сел. Но где - не понимаю. Тишина. Я снова натуральным делом - чуфыр, чуфыр. Тишина. Я высовываюсь из шалашика, а он, подлец, как над моей головой загрохочет! Господи, так он же на шалашике сидел, вот ведь оказия какая!
- А вы что же?
- Я выскочил, вдогонку ему из обоих стволов - бац, бац! Да бестолку, где же в таком тумане-то попасть!