- Да что ты мелешь, дура! - перебил ее Парамон, подходя следом к Петру Игнатьевичу, - Тебя да за такие слова живьем съесть мало! Начхать мне на вино, ты мне деньги отдай! Я ж ей, вше платяной, позавчера два воза дров сколол, а она все харчами да харчами! А мне мои лекарствия нужны! У меня мож грудя горят! - И словно в доказательство сказанного он распахнул свой видавший виды армяк, обнажив широкую волосатую грудь с болтающимся на толстом шнурке медным крестиком:
- У меня, Петр Игнатьевич, третий ден у грудях быдто змеюшный царь поселилсь! Вот здеся! - Дуролом глухо стукнул себя в грудь, сверкая глазами и наступая на Красновского, - Быдто игрища свои справляет, на мою погибель! Я уж и свечку ставил, и отец Агафон водою святой брызгал - ничего не помогает! А она, дура невразуменная, деньгу зажала, а я-то мож лекарствия купил бы, да и поггравилсь, за что ж мне помирать во цвете лет?!
- Погоди, погоди, Парамон, - строго перебил его Петр Игнатьевич, - Не кричи, Настасья, он тебе вправду дрова колол позавчера?
- Колол, батюшка, - тихо проговорила Настасья, как-то сразу обмякнув и опустив глаза.
- Колол! А как же! Вон вишь, поутихла сразу, мокруша подтынная! - загудел Парамон, но Петр Игнатьевич махнул на него рукой:
- Замолчи!
- Да как же молчать-то, отец родной! - выкрикнул Парамон, дернувшись всем телом, - Ведь люди-то звери! Ведь я ж с чистым сердцем, со святою простотой, а мне вон - рогачом в бок! Я ж колю, колю, а сам-то, как святые угодники, - все даром, да опосля, мол, отдашь! Яко наг пришел, мзды не имал, прости Господи душу раба твоего!
Он стал быстро креститься своей большой жилистой рукой.
Настасья всхлипнула и опять заговорила быстро-быстро, но уже с повинной интонацией:
- Батюшка, Петр Игнатьевич, я же ему дураку-то говорила вперед как нанять-то, что вдовица ведь, я ж коровку купила в Рождество, до сих пор должная, я ж говорила, что отдам к Пасхе, мне ж кум привезет денег, а он приперся с ножом к горлу пристал - отдай и все. Отдам, отдам, пролик окаянный! Отдам, только жилы-то из вдовицы беззащитной не тяни...
Она всхлипнула и, волоча ухват по грязи, пошла к дому.
- Успокойся, Парамон, отдаст она тебе, - проговорил Петр Игнатьевич без прежнего напряжения и даже с неким безразличием, - Отдаст...
Роман достал портсигар, открыл и протянул Красновскому
- Merci, - Петр Игнатьевич взял папиросу.
Парамоша Дуролом между тем с упрямой тоскою смотрел вслед удаляющейся Настасье:
- Да мне денег не жаль. Что деньги - труха, пыль подметная. Мне, Петр Игнатьевич, лекарствия надобно.
- Лекарствия? - вяло переспросил Петр Игнатьевич, прикуривая от поднесенной Романом спички.
- Лекарствия. - убежденно повторил Парамон, - А то выгорит все нутро дотла и, стало быть, не в чем будет душе держаться. Так вот и пекет и пекет...
Он почесал голую грудь.
- Настасья! - неожиданно крикнул Петр Игнатьевич еще не успевшей скрыться кухарке.
- Аиньки? - живо обернулась она.
- Принеси стакан водки с огурцом!
Настасья постояла немного, потом, вздохнув, пошла в дом.
Ее возвращения ждали молча.
Петр Игнатьевич курил, философски оглядываясь вокруг, Роман стоял, сунув руки в карманы пальто, думая о Зое. Дуролом несколько растерянно топтался перед ними.
"А если Зоя не приедет?" - подумал Роман, стряхивая легковесный пепел себе под ноги, - "Да и вообще я же ничего не знаю о ней. Где она? Свободна ли она? Помнит ли обо мне?"
Вскоре появилась и Настасья. Мелко семеня и шлепая сапогами по грязи, она несла перед собою небольшой круглый медный поднос, крепко держа его обеими руками. На подносе стоял стакан с водкой и лежал на блюдечке соленый огурец. Поравнявшись с Петром Игнатьевичем, она остановилась.
- Вот, Парамоша, тебе лекарство, - проговорил Красновский, бросая недокуренную папиросу и наступая на нее ногой, - Выпей и ступай с Богом.
При этих словах Парамон как-то весь сгорбился, руки бессильно повисли и лицо словно постарело. Он подошел к Настасье, перекрестился, взял стакан и выпил одним глотком, по-петушиному дернувшись головою вверх.
- Оооха... грехи наши... - шумно выдохнул он, ставя стакан на место и нюхая левый рукав армяка, - Благодарствуйте, Петр Игнатьевич, благодарствуйте...
Голос его сразу стал спокойным.
- Закуси хоть, эфиёп, - прошипела Настасья.
- Благодарствуйте, - Дуролом взял огурец и сунул в карман штанов, - Мы огурчик-то лучше к обеду сберегем.
- Сбереги, брат, сбереги, - кивнул со смехом Петр Игнатьевич, - А к Настасье не приставай. Отдаст она тебе деньги.
- Да что мне деньги! - улыбаясь махнул рукой Парамон, - Аз есмь птица Божья - что клюнул, тем и жив...
Он стремительно развернулся и зашагал прочь своей дерганой походкой.
- Иишь, фанфарон... - усмехаясь и втягивая голову в плечи, пробормотал Петр Игнатьевич. Настасья молча двинулась назад. Роману вдруг стало скучно. Он зевнул, не прикрывая рта, и только теперь почувствовал сильную усталость. Ему представилась большая белая подушка со все тем же НВ, заботливо вышитым тетиной рукой.
- Петр Игнатьевич, а что, Зоя приедет летом? - спросил Роман.
- Так она с Надеждой на Пасху обещались, - лениво откликнулся Красновский, по голосу которого чувствовалось, что и он не прочь соснуть.
- На Пасху? - переспросил Роман.
- Ага...
Романа словно подтолкнули.
Он быстро попрощался с зевающим и вяло удерживающим его Петром Игнатьевичем и, пригласив его на ужин, пошел домой.
V.
На обрызганной кёльнской водою, обшитой кружевами свежевзбитой тетиной подушке Роман проспал часа четыре.
Проснувшись, он открыл глаза и первые мгновения с удивлением взглядывался в очертания притемненной сумерками комнаты. Но неповторимый переплет рамы тут же вывел Романа из забытья. Он все вспомнил и, улыбаясь, сладко потянулся. Дневной сон в дядюшкином доме всегда во все времена для Романа был легким и восстанавливающим силы, и теперь, потягиваясь, он с радостью почувствовал бодрость и сладкую истому.
"Как хорошо, что я здесь", - подумал он, откидывая стеганое пуховое одеяло и закладывая руки за голову, - "Наконец-то". Он вспомнил, как, просыпаясь в маленькой квартирке, которую снимал в столице, каждый раз думал о своей крутояровской комнатке, о том блаженном состоянии покоя, когда, пробудившись ото сна, можно вот так лежать, глядя в высокий белый потолок или в окно, и чувствовать себя по-настоящему свободным.
Роман протянул руку, взял со стоящей у изголовья тумбочки папиросу, размял и закурил.
"Нет, человеку творчества нужна только свобода", - думал он, спокойно затягиваясь и скашивая глаза на янтарный огонек, - "Любая зависимость, будь то служба или семья, губят человека. Даже не собственно человека, а то свободное дыхание, которое и способно породить мысль или художественное произведение. Творческая личность не должна ни с кем делиться своей свободой. Но, с другой стороны - любовь? Ведь безумно влюблялись и Рафаэль, и Гёте, и Данте. И это не вредило их творчеству, а наоборот, помогало"....
Роман встал и подошел к окну.
"Ведь они же делились своими чувствами со своими возлюбленными. И это их наоборот - вдохновляло, придавало силы. А по человеческим меркам большая любовь должна целиком подчинить человека, не оставляя места ни на что другое".
Он задумался, разглядывая сумеречный сад под окном с голыми переплетенными ветвями, подпирающими вечернее чистое небо, и тут же пришла мысль, пришла легко и просто:
"Да ведь они же любили-то не как обычные люди! Вот в чем дело. Ведь свою любовь они сделали частью своего творчества, поэтому она и помогала им. А люби они просто, по-человечески, так может быть и не было б тогда ни "Божественной комедии", ни сонетов Петрарки и Шекспира. Их возлюбленные были их персонажами, вот в чем суть".
Роман отошел от окна, зажег две из четырех свечей стоящего на бюро шандала и, не вынимая папиросы изо рта, принялся переодеваться.
Спал он всегда в своей любимой шелковой китайской пижаме, подпоясанный шелковым шнурком с кистями.
Снявши ее, Роман надел белую рубашку, вязаную розовую безрукавку, легкие бежевые домашние брюки и, причесавшись перед зеркалом костяным гребнем покойного отца, стал повязывать серый галстук.