И, как всегда, с легкой руки Варвары Михайловны и ее трех неизменных кухарок, вместо хлеба подавались пироги с капустой, луком, грибами, вязигой и картошкой.
Подцепив на вилку соленую шляпку белого гриба. Роман отправил ее в рот и потянулся к семге, но сидящий напротив Антон Петрович нравоучительно поднял палец:
- Не тем интересуетесь, юноша. Всему свое время...
И этим же пальцем указал на небольшую посудину, где лежали в густом томатном соусе тушеные раковые шейки.
- Роман Алексеевич, вы что-то совсем ничего не едите, прямо как индус. Позвольте-ка! - проговорила Надежда Георгиевна и проворно положила в его тарелку кусок заливного судака.
- Ромушка, голубок, ну-ка наших грибков-то гладеньких, - запричитала справа Варвара Михайловна, накладывая ему грибов деревянной расписной ложкой.
- Окорочек, окорочек. Рома, - бормотал о. Агафон, снова наполняя рюмки. Роман улыбнулся. За ним опять все ухаживали словно за мальчиком, как много лет назад. Его тарелка нагружалась незатейливыми, но любовно приготовленными, а поэтому и вкусными закусками; рюмка, казалось, сама собой наполнялась желтой жидкостью, нежные раковые шейки, пропитанные томатным соусом, таяли во рту.
Третий тост провозгласил Антон Петрович за хозяйку дома, назвав ее, как и всегда, "славною Ксантиппой", и, как всегда, слезы покатились из добрых глаз Варвары Михайловны, когда десятки рюмок поднялись в ее честь.
Четвертую пили за дам, и приподнявшись с места, как и положено джентльменам, Роман снова взглянул на Зою. Она, казалось, почувствовала его взгляд и, слегка повернувшись, посмотрела на него. Ее лицо было не то чтобы грустным, а каким-то равнодушно-усталым, будто она выполняла скучную и ненужную работу, или разуверилась в чем-то близком и некогда дорогом.
Воеводин непрестанно что-то тараторил ей на ухо, усиленно предлагая вино и закуски. От выпитой водки его округлое лицо раскраснелось, а движения сделались суетливыми и смешными.
"Странно видеть их вместе", - думал Роман - "Зоя с ее острым светлым умом, горячим сердцем, свободолюбивой душой - и этот пухлощекий жокей".
Выпивая и закусывая вместе со всеми, он думал о Зое, о Воеводине, о себе, о прошлом, но уже без надрыва, а как-то спокойно и рассудительно, словно разглядывая всю эту ситуацию со стороны, а не участвуя в ней. Что-то произошло за эти сутки в его душе; словно впущенный в нее яд потерял свою силу, перестал действовать. Он видел выразительный Зоин профиль, видел, как заискивающе наклоняется к ней Воеводин, и это уже не будоражило его, как день тому назад.
Теперь ему было просто жалко ее, он понимал, он чувствовал всем своим существом, что она не любит Воеводина, и при этой мысли ему уже не больно было сознавать, что она не любит и его самого. А вокруг уже пили просто так - без тостов; застольный разговор висел над простыми огурцовскими яствами густым облаком, в нем было трудно разобраться, в него надо было просто нырять, как в омут:
- Отец Агафон, что же это дьячок ваш, будто ногу подволакивает?
- А он, спаси его Христос, на Крещенье напился, пошел с бабами танцевать, да ногу подвихнул...
- Прянишников, батенька вы мой, пел с пятилетнего возраста. Мне доподлинно известно от его покойной тетки, что, сидючи, pardon, в спальне на горшке, он выводил такие glissando, что нянька стояла и слушала, открыв рот...
- Тройную-то ушицу, матушка, сварить все одно, что три акафиста прочесть: сперва ершей да окуней в марлице вываришь до крошева, потом в этой же водице судака, пока не развалится, а потом уж и осетринку белую варишь с перчиком, да с петрушечкой, да с лучком невторопях...
- Ксения гостила у нас прошлым летом и, представьте себе, не то чтобы искупаться, - к воде ни разу не подошла. Оказывается, она страшно боится пиявок...
- Да как же мне не знать Евдокию Тимофеевну, если ее дядя, ныне протоиерей Тихон, меня собственноручно, можно сказать, крестил. Прохор Витальевич был крестным отцом, а тетушка восприемницей.
Между тем три кухарки, исполняющие в этом хлебосольном доме заодно и роль прислуги, подали стерляжью уху с расстегаями. Это вызвало новые здравицы в честь хозяйки, все чокались с нею; Антон Петрович с серьезным видом принялся доказывать, что именно стерляжью уху имел в виду Крылов, когда писал "Демьянову уху". Петр Игнтатьевич принялся возражать ему, толкуя о двойном, а может и тройном содержании ухи, которой Демьян потчевал своего друга...
Роман с аппетитом ел прекрасную, переливающуюся блестками уху с теплым расстегаем. От выпитой водки ему вдруг стало легко и хорошо на душе, он вновь почувствовал искреннюю любовь ко всем этим простым добрым людям, и эта любовь, граничащая с умилением, вытеснила не только тревожные, но даже ироничные помыслы. Он смотрел на Зою, на Воеводина и искренне желал им счастья; он любил Надежду Георгиевну, Антона Петровича и, улыбаясь, пил за их здоровье; он любил всех родственников и приживалов о. Агафона, он любил эту безымянную девушку с ее седовласым, немногословным отцом...
Подали жареного поросенка, а к нему - свекольный, морковный и яблочный хрен, Красновский заставил дьяка пропеть "Еже радуйся..."; Антон Петрович, по обыкновению, громко вспомнил что-то из оперы Рубинштейна "Нерон", какие-то "пиршеств пышные веселья"; отец Агафон целовал руку Надежде Георгиевне, слезно моля смилостивиться над грешными селянами и остаться до яблочного Спаса, дабы откушать новой прививочки, имеющей вкус "прямо на удивление исключительный". Воеводин, принявший за чистую монету каверзный совет Зои "положить ей непременно поросячьего пятачка", и в самом деле стал отрезать пятачок от поросячьего носа, что вызвало громкий хохот гостей и Зоино хлопанье в ладоши...
Вдруг посреди всеобщего веселья отец той самой, пока еще безымянной, но уже памятной для Романа девушки, приподнялся со своего места с рюмкой водки и, дождавшись тишины, произнес глуховатым низким голосом:
- За здоровье наших детей.
Роман удивился этой серьезной фразе, казалось, столь неуместной среди захмелевших, смеющихся людей, произнесенной с глубокомысленной, почти грустной интонацией. Да вроде и не очень уместно было в доме бездетного о. Агафона произносить такую здравицу. Тем более здесь и Антон Петрович с Лидией Константиновной тоже бездетная пара, да и Рукавитинов...
Веселье сразу поутихло, но все дружно подняли рюмки и бокалы. Роман поднял свою и, отпив анисовой, успел заметить, что тост седовласого молчуна заставил всех как-то подобраться и пить, что называется, по-серьезному: Антон Петрович перестал смеяться и, многозначительно выдохнув, выпил, предварительно показав глазами, что пьет за Романа, Лидия Константиновна тоже смотрела на Романа; смотрела и мгновенно прослезившаяся Варвара Михайловна, а отец Агафон так просто прошептал:
- За тебя, Ромушка....
Красновские чокнулись с Зоей, Рукавитинов поднял рюмку, пространно глядя поверх голов, по всей видимости, в душе, пия за науку; со стороны же родственников хозяев поплыл дружный малиновый перезвон, дающий понять, что потомством они не обижены.
Посреди всего этого виновник тоста вел себя несколько странно: явно не торопясь пить, с неподвижным и глубокомысленным, словно мраморным лицом, он стоял, некоторое время глядя в полураскрытое окно и не замечая никого...
Потом словно опомнившись, повернулся к своей дочери, лицо которой после тоста стало удивительно мягким, печальным и покорно-прекрасным, коснулся своею рюмкою ее бокала и медленно, стоя, выпил. С этого мгновенья Роман не спускал глаз с необычной пары - и отец, и дочь заинтересовали его, тем более, что в предобеденной суматохе их никто не познакомил. Теперь же Роман стеснялся справиться о незнакомцах и лишь наблюдал за ними.
Праздничный обед, тем временем, плавно катился под гору: полные краснощекие кухарки подали трехведерный самовар, завалив стол сладкими пирогами, плюшками, ватрушками, печеньями, вареньем всевозможных сортов в разнокалиберных вазочках и розетках, лафитники и графинчики с ликерами, хересом и мадерой - все сверкало, искрилось, светилось оттенками в лучах вечернего солнца наподобие сказочного хрустального городка.