Через год или два я познакомилась с двумя очень милыми англичанками аспирантками моего старшего друга - ленинградского профессора В. А. Мануйлова. Одну звали Цинция, другую Венди. Цинция занималась Волошиным, а Венди - Багрицким. Цинция ленилась говорить по-русски и с облегчением переходила на английский, а трудолюбивая Венди пользовалась малейшей возможностью поупражняться в русском. Я подружилась с обеими, но Цинция уехала раньше, а Венди пробыла еще несколько месяцев. Она охотно приходила ко мне в гости и приезжала на дачу в Востряково. Дружба с ней была для меня подарком. Впервые я могла говорить не просто с живым носителем языка, но с человеком, близким по интересам. Наконец-то я получила возможность беседовать по-английски (мы договорились часть времени пользоваться русским, часть - английским) о том, что меня действительно волновало: о литературе, театре, образовании, традициях. Но, к великому сожалению, и этот опыт кончился плачевно. Моего мужа неожиданно вызвали на работе в первый отдел, где огромный молодой человек - Эдик с Лубянки, объяснив, что Венди не просто аспирантка, очень настойчиво "попросил" контакты не прекращать и обо всем сообщать. Нам оставалось одно: немедленно предупредить нашу знакомую, что она - в черном списке. Но как это сделать? Всюду глаза и уши. Наконец мне явилась счастливая мысль пригласить ее туда, где она наверняка не была и где вряд ли нас будут подслушивать - в баню. Встретившись у кинотеатра "Метрополь", мы отправились в Центральные бани. "Блестящая идея", - хвалила я себя, входя внутрь. Но в раздевалке рядом с нами пристроилась моложавая бойкая блондинка, которая, как мне казалось, ловила каждое наше слово (чтоб не привлекать к себе излишнего внимания, мы говорили по-русски). Это меня насторожило, и я решила отложить важное сообщение до парной. Но и в парилке разговора не получилось. Моя гостья, ошеломленная жаром, паром, видом распаренных тел и шлепающих по ним веников, побледнела и стала медленно оседать. Я подхватила ее и вывела прочь. Усадив бедную девушку на скамью и дав ей немного отдышаться, я ошеломила ее еще раз и куда сильнее, чем прежде. Слушая мой рассказ, она потрясенно повторяла лишь одно: "No, oh no". Потом на возбужденном и торопливом английском принялась шепотом переспрашивать, благодарить и сокрушаться: "Значит, меня больше сюда не пустят, никогда не пустят". Мы тепло простились, понимая, что прощаемся навсегда. И лишь недавно, двадцать два года спустя, мы снова случайно нашли друг друга. Я получила от Венди длинное и подробное письмо, в котором она сообщала, что преподает русский в Нотингемском университете, пишет статьи и книги о русской литературе, прекрасно помнит наши беседы и прогулки в востряковском лесу, моего трехлетнего сына и ленивые вареники моей гостеприимной бабушки.
Безоблачного романа с английским не получалось. И не только потому, что то и дело появлялся "третий лишний", но и по причинам чисто внутренним. Долгие поиски смысла жизни привели к тому, что я начала писать стихи и все, связанное с английским, рассматривала как помеху. В особенности спецшколу, куда попала после института по распределению. Она грозилась съесть меня с потрохами: подготовка к урокам, дети, которых надо ублажать, учить и держать в узде, педсоветы, тетради. И так каждый день. Однажды, когда я выходила из школы, меня окликнула скромная и не очень молодая женщина. "Простите, - робко сказала она, - но мой Филиппок уже неделю встает ни свет ни заря и повторяет стихотворение, которое вы ему задали. Прошу вас, спросите его, он совсем извелся". Господи, как я могла о нем забыть? Не помню, как дожила до следующего дня и, едва переступив порог класса, вызвала лопоухого второклашку к доске. Тот, волнуясь, проглатывая слова, торопясь и спотыкаясь, прочел свой стишок и получил пятерку. Глядя, как он несет дневник с драгоценной отметкой, как бережно кладет его на парту, глядя на его счастливые глаза и пылающие уши, я с ужасом думала: "А что было бы, если бы его мать не решилась ко мне подойти? Надо срочно бежать отсюда, пока не наломала дров". Уйти из школы помогла завуч. Выдержав войну с РОНО, она добилась моего досрочного освобождения. А на прощание сказала: "Что ж, иди, нам транзитники не нужны. Но помни: не смогла работать в школе, не сможешь писать стихи". С таким приговором я вышла из дверей школы - места моего боевого крещения. Вся дальнейшая служба была вечерней: вечерние городские курсы, заочный политехнический институт и, наконец, вечернее отделение истфака МГУ. Круг замкнулся: я снова оказалась в старом здании на Моховой. Но на этот раз не в роли провалившейся абитуриентки, а в роли преподавателя. Передо мной стоял красивый темноволосый и темноглазый юноша, мой студент и, слегка заикаясь, упрямо твердил: "Я не могу вернуться домой без зачета. Мама не переживет. Она сердечница". "Но я не могу поставить вам зачет. Вы ничего не знаете", - не менее упрямо повторяла я. "Нет, я не уйду, я не могу". "Хорошо, давайте зачетку, - сдалась я, - поставлю зачет. Но не вам, а вашей маме. Вам поставлю, когда подготовитесь. Зачет действителен, только если проставлен в ведомость. Так что советую учить". Студент растерянно молчал. Он не ожидал такого поворота. А я гордилась тем, как ловко вышла из положения, не уронив высокого звания учителя и не проявив излишнего занудства.