На следующий день я снова проснулся рано. Не от солнца, не от ощущения весны как накануне – я проснулся странно, тяжело, с таким чувством, будто что-то случилось, и никак не мог припомнить, в чем дело. Я пытался заставить себя встать, наконец встал, отсчитывал шаги в ванную, из ванной, зубы не чистил вовсе, снова ложился, пока наконец не вспомнил: я видел сон. Дело в том, что обычно я не вижу снов, просто отключаюсь. Изредка мне снятся звуки, часто снится холод или самый неприятный сон – волнообразная, пульсирующая жара.
В эту ночь, и я могу в том поклясться, я видел сон. Сначала мне приснилась линия. Простая линия, белая, справа налево, через черноту. Линия была тонкая, еле заметная, но все-таки была. А потом появился круг, большой и красный. Круг медленно двигался над линией в сторону и вверх, и чем выше поднимался, тем теплее становилось, и тепло от него шло ужасно знакомое, что-то такое, что я уже встречал, кажется, недавно. Круг все поднимался, тепла становилось все больше, вот он уже повис в центре, когда я понял, что он сейчас поднимется совсем высоко и исчезнет. Мне очень хотелось остановить его, не позволить уйти, я напряг все свои силы, пытаясь заставить его остановиться. Но вдруг откуда-то появились черные квадраты, они быстро замелькали над линией, их становилось все больше, они все увеличивались, невозможно пахли собакой и все больше закрывали собой круг. Я хотел кричать и не мог, квадраты все бежали и звенели каким-то гадостным посудным звоном, а я мог только смотреть на все это и еле слышно, придушенно хрипеть: ruf mich an, ruf mich an!
Вспоминая этот гадкий сон, я вдруг вспомнил еще и вчерашний день во всех подробностях, эту пару в «Невидимке», мои манипуляции с карточками – словом, все вдруг сложилось в мозаику и стало понятным. Я нажал на кнопку, и часы проскрипели-проорали время. На работу идти было слишком рано. Я позавтракал, стараясь делать это как можно медленнее, но все равно получалось быстро и суетливо. Я очень тщательно вычистил зубы, надел вчерашнюю одежду, послонялся по комнате, погладил рубашку, надел ее, походил теперь в рубашке, то и дело подходя к часам, хлопая их ладонью по верху и заставляя орать время. Время шло медленно. Мне уже хотелось на работу, но было слишком рано. «Generalmobilmachung[7]!» – чеканил я громко и по слогам, заставляя теплые податливые воздушные волны летать по комнате и беспорядочно ударяться в стены. И потом долго, до боли в ногах гулял в тот день по Берлину, совершая свою обычную «большую прогулку», от Александерплац до Потсдамерплац и обратно. Я медленно ходил по улицам, стоял, дожидаясь зеленого света, перед светофорами, рядом с молодыми девушками, еще не решившимися довериться первому неверному теплу и надеть юбки, но уже открывшими руки солнцу и выпустившими на свободу тонкие ароматы своей кожи. Этот запах, щекоча, входил в меня, странно волновал, пробуждал какие-то смутные надежды, или, может, сулил что-то такое, что вот-вот должно случиться. Я собирал в себя, впитывал огромные берлинские пространства, просторы площадей, тепло Александерплатц и стеклянно-металлический холод Потсдамерплац. Я улыбался своими вычищенными зубами этому большому миру и хотел взять его с собой в маленький мир ресторана, куда шел сразу после моей долгой прогулки.
И потом ходил среди этих странных, все новых и новых людей, и, наверное, не мог бы себе представить жизнь без них, без их голосов и разговоров.
– И что ты делаешь на следующей неделе? – слышалось из-за стола, где сидела сухая, как кора мертвого дерева, женщина, при каждом движении звеневшая какими-то побрякушками.
– Поеду на Майорку, – отвечал нарочито-безразличный мужской голос, – немножко расслаблюсь.
Выставляя на стол тарелки, бегая на кухню и обратно, я все прислушивался, ждал звонка. Звонка не было. Я переходил к следующему столику, забирал тарелки из-под закуски. Там говорили, кажется, об искусстве.
– Я не понимаю! – восклицал мужчина, разрубая тонкую воздушную ткань неугомонными ладонями. – Я не понимаю!
– Ваше второе блюдо, пожалуйста! Рыбный нож справа! Приглушенно гудел из угла низкий, заговорщический голос.
– БМВ, «Мерседес», – медленно говорил он, – это уже давно не представительные машины, хотя все еще относятся к представительскому классу. У каждого турка есть либо БМВ, либо «Мерседес». Нет, только британские автомобили!
– Что мы сегодня видели? – раздавался взвинченный, подпрыгивающий женский голос. – О, много! Должна сказать, Восточный Берлин – это прелесть! Не ожидала, что такая прелесть! Я раньше думала, там только уродливые новостройки… Но в этом чудном районе… как он там называется?
– Кройцберг, – отвечал суровый мужчина, сидевший напротив.
– Да, именно! Там такая свобода, столько кафе, галерей – совсем как в Париже. Я в восторге!
– Ульрика, Кройцберг – это был Западный Берлин, – смущенно поправлял мягкий баритон.
– Ах, правда? Никогда бы не подумала………. Но ведь Алексан-
дерплац – это, правда же, Восточный?
– Восточный, – вежливо соглашался мужчина.
– Ну да, вот видишь! Там, под мостом, есть чудесный магазинчик с африканскими масками. И еще там эта башня. Мы немножко гуляли там, а вечером непременно поднимемся наверх! Это, наверное, так здорово!
Я с улыбкой отходил от стола и шел на кухню. Может быть, мы одновременно с этой беспокойной женщиной гуляли сегодня по Александерплац, теплой, весенней площади, на которой нежно шелестят маленькие деревья, и еле-еле слышно мерное высоковольтное гудение. Я часто обходил башню, облепленную какими-то странными каменными плоскостями и многолюдными павильонами со стеклянными окнами, – но сама башня, внутри, была каменная, круглая. Ни в Краснодаре, ни даже в Ленинграде башен не было, а здесь, в самом центре, стояла она – толстая, немного сужающаяся кверху, как шахматная тура, и зубчатые ее края с бойницами высоко поднимались над землей.
Здесь высаживались из S-Bahn[8] туристы, деловито лопотали на разных языках, щелкали фотоаппаратами и, огибая башню, шли в сторону Унтер-ден-Линден. На скамейках сидели молодые девушки, закинув голову, улавливая кожей солнце, и кожа грелась, и мерно, чуть слышно раздавалось электрическое гудение, словно это гудел воздух, вибрировавший тонким облачком вокруг их лиц и голых рук.
«Найс», – слышал я непонятное слово, и еще что-то, кажется, «даз». Шарики американской речи катались по железным желобам, и я, виновато улыбаясь, ретировался в заднюю комнату, чтобы уступить новых посетителей моим коллегам: Штефану, знающему английский, и Харальду, говорящему чуть ли не на пяти языках.
Люди входили в ресторан через маленькую комнатку, называемую предбанником. Там их встречала вечно приветливая, вечно веселая и улыбчивая Аннет, принимала вещи, показывала меню и мягкой рокочущей скороговоркой убеждала колеблющихся, часто и вдохновенно произнося слово «Erlebniss[9]».
Моя работа была легкой, я обслуживал не больше трех столиков, а остальное время мог сидеть в маленькой, граничащей с предбанником комнатушке и пить кофе или стоять в обеденном зале и слушать разговоры. До последнего времени мне этого хватало. Теперь же мне нужен был звонок – а звонка все не было.
– Бумажки, бумажки! – тараторил мужской голос. – Вы бы видели эту гадость! Разбросал какой-то сумасшедший на улице, чуть ли не по всему центру! Впрочем, обязательно увидите в новостях, на днях – такое крупное свинство нельзя оставить без внимания. Таких идиотов надо убивать!
– Ну, вы же сами говорите, он псих, – возражал спокойный баритон.
– Психи должны сидеть в отведенных для того больницах. Мы за это платим налоги.
– Молодой человек! Э-эй! Моя вилка упала на пол!
Я поднял вилку с пола, пошел на кухню и, зайдя, тут же вышел, сунув эту вилку в руку кричавшему.
– Спасибо, молодой человек! – отвечал он и снова обращался к своей собеседнице. – Ну, и что еще?