Елене Ивановне Меленевской
Избранная Проза
Роман с Европой. Рассказ
От того ли, что и здесь, под Москвой, моя комната похожа на скворешницу и тоже загромождена картинами, книгами и по привычке не разобранными чемоданами; от того ли, что задумчивая спутница всех моих скитаний — Казанская Богородица и здесь смотрит на меня из угла с тем же, давно знакомым, умильным византийским кокетством; от того ли, наконец, что я впервые за месяц — один, и только теперь превращается в усталость сокрушительная радость этого последнего путешествия; грохот колес, рев тормозов перед станцией, подобная чистилищу пустота границы с архангелами в древних богатырских шлемах, пылающих сошедшей на землю звездой, и снег, кружащийся над русским полем, и забытая, сладострастная музыка бескрайнего горизонта, несущаяся за отогнутой на рассвете грязной шторой спального вагона, и действительно сказочная столица прозаического и выдуманного государства, воистину похожего и на воплощенный рай и на скучный ад лубочных монастырских изданий… Не знаю отчего. Но знаю, что только сегодня, сейчас, когда неслышно шагает за стеною краснощекий, большевистский мороз, я в первый раз безнадежно вспоминаю свой последний привал в том мире, подрисованный июль вежливой капиталистической природы.
Возможно, еще через месяц я буду пьянеть в московских театрах и трезветь по московским кабакам, и вести нескончаемые споры с седовласыми профессорами Вхутемаса [1], с грубоватыми вузовцами и курносыми, стриженными повторениями утомительных тургеневских героинь; но также возможно, что те же мои слова будет слушать пронизывающий соловецкий ветер, благоговейно смягчаясь при важных ответах степенных клобуков и пузатых подрясников, а уже будущим детом мне придется ограничиться в темах, но изощрить словарь, грузя на баржу арбузы или зерно и поддерживая уважение новых коллег узорными, но непечатными словесными кружевами. И вот то, что первому тому моей жизни поставлена точка, а заманчивый том второй еще в библиотеке — это именно обостряет ленивую, но едкую грусть воспоминаний, и впервые с пятнадцатилетнего возраста я, в момент лирического восторга, берусь не за надоевшую кисть и палитру с ее проверенными и осточертевшими законами, а за непривычно ерзающее в руке перо и ежащуюся под ним бумагу.
Ядовитая мысль о том, что искусство, которому я посвятил и посвящаю всего себя, абсолютно бессильно перед печальным трепетом моих сегодняшних чувств, так же как бессильно слово, когда писателю нужно нарисовать какое-нибудь необыкновенное толкование пейзажа, и роковая необходимость спасаться от внутренней жизни во вне заставляют меня изменить моей перепачканной красками и пахнущей маслом музе для томной, бледной и нервной ее сестры с замазанными чернилом тонкими пальцами. Как умная и любящая жена, закрой глаза, моя милая подруга.
* * *
При всем желании, я никак не могу вспомнить, чем именно отличалась та моя комнатка, тоже в деревне и тоже около большого города, от этой. Внутри, пожалуй, ничем. Но за окном. — Здесь — этот глухой, заваленный мертвым снегом сад, мерзнущая на заборе старая, мудрая ворона, может быть, в молодости избежавшая посиневшей руки французского гвардейца, уже поставившего котелок со снегом на догорающие ножки старинного кресла, — а совсем недавно улетевшая со старческим карканьем от жадной пули голодного матроса… А там — устало валявшиеся под моим профессиональным взглядом причесанные и дряхлые европейские поля, река за ними и декоративные горы на другом берегу.
Но зато я прекрасно помню весь тот день, по довольно острому выражению старины, чреватый последствиями.
Я проснулся от вежливого лая рассудительной хозяйской собачонки. Через минуту по деревянной, чистой, как будто ее каждый день вылизывают, лестнице, ведущей ко мне, заскрипели шаги. Еще через минуту, шаги скрипели внизу, на дворе опять заливалась собака, ей, сбиваясь, аккомпанировало мое сердце; я же сам, в халате, босиком, стоял посреди комнаты и внимательно рассматривал конверт со штемпелем «Ленинград» и с размашистым почерком моего идейного и положительного брата. Хорошо помню и то, что меня очень заинтересовала марка с портретом неизвестного мне мужчины надписью на эсперанто — изобретатель радио Петров[2]— этакий символический кукиш наркомпочтеля С.С.С.Р.
В письме брат с почти британской иронией и сухостью сообщал, что он приветствует мое решение, и если оно так же прочно, как мое легкомыслие, ручается, что через несколько недель я смогу переступить пить границы социалистического отечества.
В открытое маленькое окно сунуло золотой веник раннее, но жаркое солнце. Предоставив ему убирать комнату, я быстро оделся, схватил в одну руку мохнатое полотенце, в другую ремизовскую «Кукху» — чтение весьма подходящее, принимая во внимание состояние термометра,[3] — и ринулся купаться, вызвав большое негодование солидных индюшек во дворе и поднимая тучи пыли, соперничавшие по размерам с теми, которые блуждают по небу.
Шестнадцати лет пережив возвышеннейший бред февраля, потом трагическое октябрьское землетрясение, я в ранней юности учился с интересом наблюдать театральный пожар, учиненный по неосторожности безответственной историей, — актерское умирание у забрызганной кровью стены и геройскую гибель от вшей на переполненных вокзалах, распятую сифилисом любовь, нудные бессмысленные насилия и увлекательные грабежи, длинные красные гусеницы эшелонов, ползущих по изрытой окопами земле, сумасшедшие волчьи глаза охрипших ораторов и воющих над конскими трупами собак… Но мне скоро надоело фантастическое смешение Карла Маркса с Луи Буссенаром[4]. Я взял винтовку и близко видел наивное и простое лицо смерти. А когда те, кому больше хотелось жить и кто поэтому легче умирал, вышвырнули меня в море, когда отрываясь от родной земли, я в зареве заката и горящих городов, за плечами наступающего врага увидел грозное и прекрасное будущее, — я отправился лечиться от своего прошлого. Я познал примитивную экзотику Александрии и Константинополя, я видел разного цвета людей и разных оттенков небо, я слышал все существующие языки, я носил «на лице грязь, на руках — мозоли, в желудке — голод, в мыслях — пустоту, а в сердце — тяжелую кровь изгнанника. И только тогда, когда на разорванных, плохо прогрунтованных мешках стали проступать под моей неопытной кистью миры, соперничающие с тем, в котором существовал я сам, — во мне вновь родилась легкомысленнейшая радость и простительная гордость собой. И потому, в это утро, написанное горячими красками Первого Живописца, в утро, когда я увидел, что мне, образно выражаясь, можно пролезть в игольное ушко и поставить свои, запыленные в практическом изучении географии подошвы на ту единственную землю, по которой я хочу ходить, — мне казалось, что уже ничто не может случиться со мною. И раздеваясь за кустами, на примятой рыжей траве, собираясь переплывать узкую, но быструю речку, я чувствовал себя совсем так же, как соответственный герой древности на берегу Геллеспонта.
1
ВХУТЕМАС (1920–1926) — Высшие художественно-технические мастерские; московское учебное заведение, готовив шее художников-станковистов и прикладников, а также архитекторов.
3
Имеется в виду книга Алексея Степановича Ремизова (1877–1957), русского писателя с 1921 г. жившего в эмиграции, "Кухма. Розановы письма" (Берлин, 1923), в которой были запечатлены встречи автора с другим русским писателем — Василием Васильевичем Розановым (1856–1919) и опубликованы письма последнего к Ремизову. На придуманном Ремизовом "обезьяннем языке" слово "кухма" означает влагу.
4
Буссенар Луи Анри (1847–1910) — французский писатель, автор приключенческих и научно-фантастических романов.