Выбрать главу

Теперь я навязчиво не могу отделаться еще от одной картинки. Ослепительно белое утро. Ослепительно белый город. Ослепительно белым цветут каштаны. Что — свечи?! Каштаны несут на себе по нескольку сот живых люстр, возвышенно-звонких, точно сбалансированных. Удивительна грация, с которой каштаны держат, будто на ладонях своих, прозрачные небу, тяжелые, звонкие кисти-грозди, точно — вверх, каждая гроздь — вещь в себе, и все это — распахнуто всем для красоты мира. Среди ослепительности этой и белизны идет Валя Вайнкопф, мой старший брат, благодаря кого я узнала в своей жизни, что это такое — родной старший брат. Вдруг он падает, словно споткнулся. Я все жду, жду, жду, что он сейчас встанет. Не может же он не встать! Но мой старший брат так и не встает. А вокруг пылают белым, полыхают белым — каштаны…

Самое трудное: что можно забыть живых, поссориться, разойтись, порвать, вычеркнуть из своей жизни, но те, кого больше нет, — они только растут, как бы прорастают в тебе все глубже, их забыть — невозможно и таким образом — освободиться, забыв. Забывая лицо, день рождения или походку, обретаешь какую-то другую, глубинную, память, потому что с годами — вдруг обнаруживаешь, что знаешь о них больше, чем знал. Или они так врастают в тебя, что уже кажется — будто знаешь их больше? Или это раскаянием своим знаешь: что тогда, при жизни их, — не узнал, не сделал, поленился заметить, не подошел, не сказал, рядом не сел? Получается — я давно живу больше с теми, кого уже нет, чем с теми, кто еще есть. Спорю с теми, кто не может ответить. Доказываю тем, кто все равно не увидит. Плачу по тем, кто уже не слышит. Вижу их во сне. Вижу их в толпе. Оглядываюсь вдруг на их голос. Да что же это такое? Хоть бы какое-то послабление вышло моей душе. Она в дырьях, и дырья эти болят…

Ни камешка — на сотни верст вокруг, чтоб подержать за пазухой. Уют. Горбы торчат меж звезд, поскольку — выше, чем верблюд, нет в мире ничего. Песок уже остыл и холодит висок, дневного жару он, к счастью, не умеет уберечь, не то бы — ночевать среди пожара. Усталость медленно стекает с плеч, как, в общем-то, для счастья нужно мало — с верблюда соскользнуть. И лечь. Беззвучно в черноте барханов ночные протекают драмы, лишь утром по резким и запутанным следам постигнешь подвиги, столь родственные нам, и подивишься силе этих драм. А чернота вокруг натянута так туго, все кажется — ее сейчас прорвет, и небо лопнет с треском, как парашютный шелк, разбрызгивая звезды, словно сок граната. Звезды так выпуклы и так ярки, что это попросту — уже нескромно, так выпялиться из такой дали, пышность эта — уже, пожалуй, оскорбление земли, где тоже все же жизнь свой скромный бисер мечет. Лежу — глазами ввысь. Пожалуй, там вверху случилось нечто, возможно — радость, может быть — беда, но никогда я раньше не видала, чтоб столько звезд срывалось и блистало, и чтобы столько тут же вырастало, и скатывалось вдруг — неведомо куда. Опять — летит, как пуля, наверняка ее спихнули, еще звезда рванулась криво, как от пинка. И скрылась. Желанье не успеешь загадать. А впрочем — зачем желать, коль не осуществить? А зря зачем просить — хоть у кого, хоть и у этой ночи? Теперь я знаю — неразделенная любовь была счастливой. А с кем мне разделенную делить?

Сокурсники мои давно забыли, что я вместе с ними университет не заканчивала. Тут и помнить нечего. А все же — четыре года бок о бок учились. Поэтому в связи с двадцатипятилетием окончания я, как порядочная, получила приглашение на торжество. На факультет — естественно — я не пошла, ноги моей там не будет, хоть он и не виноват. А на квартиру, где сбор уже узкий, две группы — наша, былая, и параллельная, в ней учился Умид, сразу решила: пойду. Эта квартира для меня была — чистая. Хозяйка квартиры тогда лежала с переломом ноги, так что могла приехать на аэродром только на костылях и в гипсе. Дело в том, что я сохранила отношения только с теми сокурсниками, кто — когда Умид погиб — либо был болен, либо по каким-то причинам отсутствовал в городе. Их немного, и я особо дорожу ими, боюсь потерять, они меня все равно — помимо всяких личных достоинств — как-то соединяют с Умидом, хоть имя его никогда не возникает. На эту квартиру я смело могла идти…

Сбор был душевный, как и предполагалось. Все обнимались, не узнавали друг друга, потом — узнавали и радовались. В общем-то почти всех и можно было узнать: ну, пополнела, ну, похудел, ну, слегка опал с лица или там — наоборот — ряшка слегка наросла. Это разве суть? Один наш сокурсник только что родил грудного младенца и был этим свершением безутешно счастлив. Все его утешали: «Не бойся, вырастишь! Ты вон еще какой!» Он надувал грудь, таращился в зеркало и кричал: «А чего? Я еще молоток! Верно, ребята? Выращу! Или сам вырастет! Точно?» Все подтверждали. У многих уже были внуки. Эти внуки безумно любят фотографироваться и друг на друга похожи до неприличия. Фотокарточки так и летали по рукам! Внуков дружно хвалили. Детей, в основном, поругивали. Детей — с нами, известное дело, не сравнить! Не тот товар! Мы-то какие были?! Орлы! Помните, на картошке? Ооо, на картошке! И мы хором спели про картошку. Никто не забыл и слова. Во память у нашего поколения! А дети — теорему запомнить не могут, орфографию путают с пунктуацией. Нет, дети у нас — того, чего-то мы тут дали маху. Зато — внуки! Ух, как сидят на горшке! Пузыри! Пуси вы наши сладкие! Для них стоит и поработать. Мы работу любим, не то что дети.

Особенно молодцами были приезжие. Такие шикарные! Удалые! Они снисходительно выслушивали про местное прозябание. Вот когда кто-нибудь из нас выберется в их край, в их город, в их дорогую область, они нам покажут — что такое настоящая жизнь. У них вокруг все свои! Их ценят, лелеют и холят. Они и на вертолете нас куда хочешь свезут, и на мотоцикле — закинут. Им здорово повезло с мужьями. С женами им тоже исключительно повезло. Это у нас тут, в центрах, раззоры да смута. У них в дому — порядок. Дети слегка подкачали! Чего с них спросишь, они — не мы. Вон мы, бывало, на стройке — как конюшню в пять этажей заделаем за неделю, руки-мослы, коленки-занозы, штаны на всю бригаду — одни, у девчонок — юбка, по очереди в праздники носят, а как же весело жили! Вот уж — дружили! На нас всегда можно было положиться. «Скала, ребята! Во всем! — кричал безутешно счастливый отец грудного младенца. — А мой пацан таким разве вырастет? Дрянь какая-нибудь вырастет, верьте слову!» Но он уже слегка выпил. Вспомнил, как его года два пытались исключить за неуспеваемость. Загрустил. Все его утешали. Главное, мы все наконец-то вместе. Мы — везучие! У нас даже никто не умер. Нет, за это надо выпить особо. И спеть. Выпили. Спели.

Об Умиде никто ни разу не вспомнил. Да ведь сказано же: «Был ли мальчик?» Может — его и не было…

Единение давно уже докрасна распалилось. А тот, ради которого я пришла, все почему-то не появлялся. Наконец — звонок в дверь. «Ребята, простите! У меня запись сегодня, не смог перенести!» — «Валерка, черт! Простим его или нет? Ну, простим! Штрафную Сабянскому!» Как только он вошел — я вдруг успокоилась. Чего я хотела? Я его не видала с четвертого своего курса. Не хотела видеть. Никогда про него не спрашивала. Обрывала, если кто говорил. Давно бы могла на него полюбоваться. В телевизор. Он ведет там какие-то передачи. Но я всегда успеваю — выключить телевизор, если объявили, что Сабянский ведет. Напрасно я выключала! Я бы не узнала Валерку Сабянского хоть в какой цветной телевизор. Он — единственный среди нас — до полной неузнаваемости изменился. Может, это не он? Только голос, пожалуй. Он не изменился, он — превратился. Был хрупкий — стал туша, был миловиден — стал уродлив, был беспечен и молод — стал стар и подавлен. Или он чувствует, как я на него гляжу? Ну, гляди! Упивайся местью. Его превращение, он-то этого, небось, не знает, это — ему моя месть.

Я вспомнила, как мы шли в перемену с Маргаритой, а навстречу чинно шествовал девятиклассник. Он был такой высокий и тощий, что казалось чудом — как он держится вертикально. Он согнул перед Маргаритой тонкую шею и сказал тонким голосом: «Маргарита Алексеевна, если Вам не трудно, назовите мне, пожалуйста, вечную истину. Хотя бы — одну». И глаза его нависли над Маргаритой с детской надеждой. «Нетрудно, Ленечка», — сразу сказала Маргарита. Я не знаю вопроса, на который у Маргариты не было бы стоящего ответа, причем мгновенного. Обо всем, о чем кому-либо из нас придет вдруг в голову идея — ее спросить, Маргарита уже думала целую жизнь. «Добро, Ленечка, никогда не проходит бесследно». — «А зло?» — спросил любознательный Ленечка. «Зло — естественно — тоже». — «Спасибо. Я над этим подумаю», — чинно откланялся Ленечка. И прошествовал далее, совершенно было неясно — как он держит свою вертикаль. «Подумай, это полезно», — фыркнула Маргарита.