Все в школе считали, что Динка Макарычева пойдет по литературной стезе. Стала она цитологом, докторскую защитила в тридцать три года, а выглядела в то время — от силы на пятнадцать. Помню, Дингу зачем-то призвали в ВАК, небось — хотели поинтересоваться, что за чушь она в своей диссертации написала. Я с ней пошла за компанию. Перед нужной нам дверью понуро и тихо прохаживались по коридору весьма пожилые дяди и тети. Не знаю, зачем им докторская? На мой тогдашний взгляд, им пора давнопора было думать о смысле жизни. Мы с Дингой залезли на подоконник и рассказывали анекдоты. Тут нужная дверь открылась, вышел важный старец с потрясающей реликтовой бородой и жгучими глазками, обвел ожидающих светлым взором и возвестил: «Макарычева, Диана Андреевна, наличествует?» Динга спрыгнула с подоконника и приблизилась к старцу. Он зыркнул в нее живым глазом и сказал строго: «Девочка, обождите! Мы вызываем Макарычеву, Диану Андреевну». — «Это я», — сообщила Динга. Старец укусил себя за бороду, глазки его жгуче блеснули, он сделал галантный шажок в сторону, чтоб Дингке открылась заветная дверь, и возвестил громко: «Пожалуйста, войдите, коллега!»
Видимо, ту чушь, что Динга изложила в своей диссертации, она все же как-то обосновала. Потому что ВАК единогласно Динкину «докторскую» утвердил, она давным-давно профессор, занимается иммунной системой, и, хоть видимся мы очень часто, до сих пор у нас с Динкой Макарычевой все как-то не находится времени, чтобы вернуться к роману-эпопее о нашем Нэне. Он уже совсем-совсем старый. Мы к нему всегда ездим. И Нэн до сих пор сокрушается, что я загубила свою жизнь, а к Дингиным цитологическим свершениям относится недоверчиво. Вот как глубоко сидят обольщения детства!..
Нет, вряд ли моим родителям было тогда со мной легче, чем мне с Машкой. Я, верно, не хамила, такой привычки у меня не было. Но мне почему-то сдается, что Машка иногда говорит мне правду. Я же твердо помню, что ни одного слова правды я своим маме и папе тогда не сказала: правда, хоть какая пустяшная, всегда была — тайна, а наружу шли только брехня и выдумка. Никаких утилитарных целей я не преследовала, никто дома меня не ругал, пальцем не трогал, наоборот, старались понять да помочь. Но, видно, я-то считала, что им — понять меня, неповторимую и единственную, все равно не дано. Врала — легко и естественно. Меня только убивает — почему же я во взрослом-то состоянии начисто утратила эту обворожительную привычку и почему никак не могу вновь овладеть этим ценным искусством?! Это — самая непостижимая для меня загадка, и даже физика тут мне пока ничего убедительного не подсказала…
Не — счастья, по обычным по понятьям, хотела б я, а быть — оставленной Тобою, чтоб Ты ушел внезапно, в одночасье, ушел бы — в белый свет, как в белый снег, и снег бы рухнул за Тобой слепой стеною. А я осталась и страдала, как сладкую сосульку бы лизала, и почему ушел — не знала, как было хорошо — всё вспоминала, и ничего бы не могла понять, друзей бы самых близких избегала, чтоб жалости ненужной избежать. А снег бы шел да шел на цыпочках, лохматились сугробы, и кто-то бы играл на скрипочке — так тихо, как за пазухой у Бога. Ты б от меня ушел — как было б хорошо! Но только осень всё тянется запекшейся рябиной. Зачем меня, некинутую, бросил? Зачем меня, неброшенную, кинул?
Этот стишок хорош простым контрастом: белое-черное, как куличок-шипоклювка, как утка-пеганка, только — главные цвета. Этот стишок хорош всем, мне нравятся скромные запросы начала и рябиновая неудовлетворенность концовки, плохого я в нем, честно, ничего не вижу. Так, постепенно, годам эдак к девяноста, дойдем и до самолюбования, дожить бы. Впрочем, все сейчас как-то оптимистически полны веры в свою недолговечность. От этого, мне сдается, возникает даже рискованное небрежение будущим. Мол, надо бы старушке помочь, едва уж плетется. Раньше говорили: «Ведь сами такими будем!» И помогали. А сейчас чаще говорят: «Мы до такого возраста нипочем не доживем!» И проходят мимо. Время ведь и обидеться может.
В школе я не была давненько. Рассчитала точно — к большой перемене, чтобы всех сразу увидеть. Всем обрадовалась. Мне все обрадовались. Меня слегка удивило, что в учительской нет Маргариты. И Его — тоже нет. Даже нет почему-то и Мирхайдарова, хоть он мне не нужен. Как-то так совпало, что все они сразу вдруг отсутствуют. Но мало ли, дела, это же школа, бурный поток кипятку, мне сроду этого не понять. «А у Маргариты Алексеевны сейчас — „окно“», — любезно сообщила Геенна Огненная, от чьей наблюдательности ничему не укрыться. Давно уж она не была ко мне столь мила.
Маргарита — одна в своем кабинете, исключительный случай. И тихо! Никто не ломится в дверь, выпускники в очередь не стоят со своими тайнами, она почему-то не репетирует очередной Вечер, памяти, рождения или просто — радости. Даже не проверяет тетрадки. Молчит. И глаза у нее печальные, я впервые такие у Маргариты вижу. «Что-нибудь случилось?» — пугаюсь я. «Нет», — говорит Маргарита. И снова молчит. Мне все больше не нравится ее молчание. И совсем уж не нравится, что она до сих пор никого еще не привлекла, чтобы нам не быть — одинокими, ни Чехова, ни Трифонова, ни Александра Трифоновича Твардовского, решительно — никого…
«А все-таки?» — осторожно настаиваю я. «Наверное, Раечка, ничего, — говорит Маргарита. И голос ее обесцвечен печалью, такой голос я слышу у Маргариты впервые. — Наверное, так и должно быть. Просто школа наша, видимо, кончается…» Вот это ничего! «Как это — кончается? — закричала я глупо. — А реформа? А зарплату прибавили?» Будто именно Маргарита нуждается в реформе и именно ее работа требует стимуляции зарплатой. Но она меня даже не услышала. «Пока вздорность и грубость нашего директора распространялись только на нас, на педагогов, это бы еще можно вынести, приспособиться, наплевать и пережить, но когда грубость и вздорность впрямую распространяются уже и на детей — на это уже не плюнешь, тут уж не приспособишься и этого уже пережить нельзя. Думаю, придется из нашей школы уходить. Я твердо уже решила, что я — уйду…»
Дикое заявление Маргариты я выслушала, похолодев. Как-то сразу поверила, что это — не момент, а серьезно. Ждала, что ли, такого поворота? Что ли — предчувствовала? Хоть всё, что Маргарита там сейчас про себя решила, разумеется, ни в какие ворота не лезет, невозможно и не может быть никогда, потому что никогда быть не может. Да и не будет этого, чушь какая! «Что же все-таки произошло?» — «Ничего неожиданного», — сказала наконец Маргарита.
Дима Ананьев, из десятого «А», Маргаритин класс, в перемену выскочил из школы на крыльцо, безо всякой цели, постоять минуту-другую на солнышке. Возле крыльца — в ожидании химички Надежды Кузьминичны, она медленно одевается, — резвился шестой «В», собравшийся на экскурсию. Шестой «В» плевал — на спор и кто метче — в мусорную урну, мяукал, ловил друг дружку в кустах, вообще — не терял даром времени и жил пока что на всю катушку. Причем, довольно громко. На его жизнь из школы вышла директор, Нина Геннадиевна, и режущим своим голосом, будто — ножом по стеклу, приказала шестому «В» жить потише. Шестой «В» сразу примолк.
Нина Геннадиевна развернулась на крыльце, чтоб удалиться, и тут столкнулась глазами с Димой. Она утверждает, что смотрел Ананьев — «нагло», Дима говорит, что он «глядел просто так и не на нее вовсе». Директор, столкнувшись с Диминым взглядом, на миг задохнулась, набрала в себя побольше воздуха и на него закричала: «А ты чего тут толчешься, Ананьев? Тебе чего тут надо? И в сменной обуви? А ну, марш обратно в школу!» Тогда Дима сказал: «Почему вы так со мной разговариваете?» Нина Геннадиевна утверждает, что сказал он — «с наглой усмешкой и еще глянул на шестой „В“, чтобы они тоже повеселились». Дима говорит, что он сказал «совершенно спокойно, просто удивился — что такой тон». «Еще ты мне будешь указывать, как с тобой разговаривать?! Марш в школу, тебе говорят!» — «Я вас прошу на меня не кричать. Будет звонок, пойду». — «Нет, ты сейчас же пойдешь. Немедленно!» — «Нет, сейчас я никуда не пойду. Мне тут хочется постоять». Шестой «В», конечно, забросил на время вольную свою жизнь и теперь уже взирал на беседу с пристрастием. Ни от Димы Ананьева, ни от директора школы этот здоровый интерес, в общем-то, уже не зависел. Но Нина Геннадиевна уверяет, что «Ананьев затеял все это специально, чтобы унизить директора в глазах шестиклашек, голос у него был наглый и смотрел он — будто хочет ударить». Дима говорит, что от удивления у него, может, и сделался какой голос, но он хотел только — постоять на крыльце, шестой «В» вообще ни при чем, а он, Дима, не привык, чтобы на него орали…