Но он уже теплел, дежурная всегда была — женщина, и не могла она устоять перед такой вот привязанностью брата к сестре, у нее, в конце концов, тоже были дети и она им такого бы еще как желала. В общем — Валю всегда пускали. Он влетал черным вихрем, обрушивался на пол возле моей постели, быстро и красочно излагал про прелестную девушку Милу (Тату, Олю), с которой случайно встретился на набережной (в горах, на волейбольной площадке, в кустах за турбазой), умолял меня завтра на нее обязательно поглядеть, потому что — как я решу, так и будет, может Мила, Тата, Оля — его судьба, и не простудилась ли я — самое главное, он же поклялся моей маме, тете Марусе, что доставит меня обратно цветущим и загорелым ребенком и слово свое он сдержит, ему не помешают все девушки мира, даже такие совершенные, как Мила (Тата, Оля). Тут Валя громко целовал меня в щеку, успевая при этом отчаянно и беззвучно дунуть мне в ухо. И исчезал, как вихрь. Оставив народ вокруг в обалдении и зависти.
Первые красавицы турбазы заискивали передо мной, светлое было время. По вечерам вскипали киношные страсти. Валя не пускал меня на сеанс в девять пятьдесят, уверял, что для меня это — слишком поздно, он обещал моей маме, тете Марусе, что я буду ложиться в одиннадцать. Вся группа его умоляла, чтоб он смягчился. Я молчала скорбно, слово брата — закон. Валя, наконец, царственно разрешал. Я прыгала от счастья, и все вокруг ликовали. Еще он любил рассказывать, в ужасных подробностях, что, когда я была маленькая, мне было месяцев семь, — но я тогда была прыткая и уже очень четко выкрикивала красивое слово «канява», потому что была тогда вундеркинд и развита не по годам, сейчас я — наоборот — явно отстаю в умственном развитии, — так вот: Валя меня, этакую шуструю крошку-горошку, уронил тогда на пол и я сильно стукнулась затылком об тумбочку, отчего у меня всю жизнь болит голова, иногда я даже теряю сознание, только — это тайная тайна, исключительно — между нами, никто не должен знать, иначе меня спишут с маршрута. Он рассказывал это всем, по-моему — даже директору турбазы, который наотрез отказал нам в путевках.
Особенно Вале удавалось в этой душещипательной истории описание личных своих страданий по поводу моей пожизненной головной боли — что он никогда себе не простит, как это — уронил ребенка, он мается этим ежесекундно и вскакивает среди ночи в виноватом поту. Я, честно, думала, что он даже переигрывает. Но однажды вечером собственными ушами услышала бранчливый перешепот семейной пары из Риги: «Я же тебе всегда говорила, Петечку со Светкой нельзя оставлять, уронит, будет потом всю жизнь мучиться, как Валентин!» — «Ты только вслушайся, чего ты сейчас сказала! Мучиться — как Валентин! А что Светуля будет всю жизнь за голову держаться — это тебе плевать? Лишь бы Петьке было удобно, ты в этом вся!» Так они делили детей, кто кого больше любит, но всерьез апеллировали — только к нам. Ей-богу, я никогда больше не была столь высоким и чистым эталоном!
Группа нам с Валей попалась на редкость бесталанная и разобщенная, слуха ни у кого не было, песен — не знали, никто не рвался сплясать у костра, даже смеялись немного и как-то нехотя, будто каждый посмеивался — сам себе, вдобавок — было несколько семейных пар, замкнутых только друг на друге, и как-то уныло замкнутых, словно они давно и прочно обрыдли друг другу, но навеки прикованы, ибо остров необитаем. Чтобы обеспечить себе здоровый и спаянный коллектив на будущий почти месяц жизни, мы с Валей на Бахчисарайской почте, пока стояли в очереди, накатали на телеграфных бланках сценарий — перед выходом в пеший поход каждая группа давала на турбазе отвальный концерт. Исходя из отсутствия дарований и собственной специфики, мы написали сценарий-пародию, где чем хуже, к примеру, поешь — тем смешнее и лучше. Действие раскручивалось в местном музее — вокруг Бахчисарайского фонтана, где ночью оживали и бесчинствовали экспонаты: хан Гирей, его обильный коммунальный гарем, его трепетная возлюбленная и злодейская былая любовь, аппетитные евнухи в женском, правда, обличье, у нас был избыток женского персонала, как обычно в плановых тургруппах, и даже почему-то роскошный и язвительный павлин хана Гирея, одновременно — шут, ведущий и комментатор типа «греческий хор».
Быстро выяснилось, что скрытые таланты имели место. Молчаливый и никлый — по первости — конструктор из Воркуты оказался саркастической язвой и так кричал павлином, что прямой потомок эмирского павлина, я его позже видала под Бухарой, сдох бы от зависти. Гарем был блистательно коммунален, неистощим в бытовых подробностях кухни, ночи напролет дописывал себе тексты, извел на себя всю косметику, припасенную на столичную Ялту, и вообще не знал удержу. В процессе бессонных репетиций гарем разошелся до того, что правдами и неправдами втирался в дома и души коренных жительниц Бахчисарая на предмет вымаливания у них дешевых и ярких драгоценностей, чтобы явить себя в час спектакля совсем уж в неописуемой роскоши.
Народу собралась уйма, ибо циркулировали слухи. Съехались на ослах невозмутимоликие старики, по-моему — из караимов, и даже, кажется, спустились с гор первобытно-пещерные люди Чуфут-кале, которых в этих пещерах сроду никто живьем не видел. Вечер прошел с блеском, старики и пещерные люди визжали от удовольствия, мы стяжали не просто успех, но славу, на маршруте в нас потом тыкали пальцем, что это — мы, группа сразу же гордо и неразрывно сплотилась, отныне любой пустяк понимался с полуслова и вызывал элитарно-демократический хохот всего коллектива.
Вершиной славы, несомненно, явилось то обстоятельство, что во втором часу ночи турбазовская кастелянша по прозвищу «Змейский глаз», рыдая от зрительского потрясения, всей нашей группе поменяла постельное белье — на чистое и нерваное. А в семь утра мы уже покидали турбазу навеки. Директор — среди ночи — вызвал нас с Валей к себе в кабинет и вдруг продал нам путевки, которых не было, а потом еще долго упрашивал — на следующее лето поработать под его чутким руководством массовиками-культурниками. И даже ничуть не обиделся, когда мы с Валей вежливо отказались, ссылаясь на общую занятость, директор понимающе покивал, он сам сознавал, что замахивается на невозможное. А на прощальной линейке перед уходом нам с Валей торжественно вручили громадную кипу книжек: по спортивному массажу, ориентированию в горах Памира и водному поло, с однотипной возвышающей душу надписью: «За чудесный юмор», они и сейчас еще иногда вдруг попадаются мне в разных углах квартиры, местная библиотека, как понимаю, была просто разграблена в этом порыве любви. Такого успеха мне не стяжать уже в жизни никогда, как нельзя войти в одну реку дважды. Да дважды этого и не перенести.
Попутно мы с Валей писали друг другу стихи. Он писал — лучше. Стихи его были, само собой, пародийного свойства, анализировали, в основном, мои скромные умственные способности на грани кретинизма, возвышали его — как мыслителя и брата, в них было много живых деталей походного быта и иронического пейзажа окрест, Крым я до сих пор ощущаю — по Валиным стихам, как кто-то, может, по картинкам Волошина, еще там присутствовали, конечно, как вечный фон — милые подробности общего нашего детства и даже сквозистая печаль, что есть всегда — мерило истинности художественного произведения, — что времечко это прошло. Я и сейчас помню многие Валины стишки. Меня пленяла в них легкость интонации и открытая сиюминутность выраженного чувства. Дня через два после нашей встречи Валя уже отгрохал из Бахчисарая телеграмму моим родителям, которые давно отдыхали в санатории на Кавказе и знать не знали о его братском существовании. Телеграмма дошла без эфирных искажений, только текст был дополнен бдительными пометками телеграфного ведомства: «так верно так». Валин текст был таков: