А иногда мне вдруг кажется, что у этой ящерицы была какая-то особая, то ли геройски-блистательная (нет, тогда было бы: «как умерла», упор был бы не на длительность — «умирала», форма «у-ми-ра-ла», выбранная Умидом, скорее намекает на мученичество), то ли изуверски мучительная (во, это вернее) кончина. По-моему, я и Кара-Кумы-то пересекала направо и налево, чтобы этой тайне найти для себя хоть какую-то удовлетворившую бы меня разгадку. Кызыл-Кумы — тоже. По крайней мере, эта фраза Умида была для меня толчком, чтобы попасть в пустыню впервые. Позже выяснилось, что мне там легко и спокойно, что это — мое, сама — небось — была когда-то ящерицей, сидеть где-нибудь на потрескавшемся и чистом такыре, дышать настоявшимся полынным духом и вечно и ненасытно глядеть остановившимися глазами, как неутомимые томзоки ловкими задними лапами гоняют верблюжий шарик. Это уже почти вечно-египетское, вроде сфинкса, недаром томзок — скарабей. Или стоять где-нибудь на янтарном бархане и бесстрашно следить, как со всех сторон бегут на тебя, как на законную дичь, неутомимо карабкаются по крутому песчаному слому, срываются и снова штурмуют бархан красные пустынные клещи на высоких ногах. Я где-то читала, что они бегут прямиком на биотоки мозга и сбить их с пути может только бронированный шлем со щитком на весь лоб.
Ящериц я видала всяких. Они стояли на ветках кандыма и спасались тем от жары, а может, им, как и мне, нравится запах цветущего кандыма, один из самых насладительных запахов моей жизни. Они мелькали, как бабочки, едва успеваешь засечь их тень. Они мгновенно растворялись в песке, вибрируя всем телом, как перфоратор, но беззвучно. Ни от кого в жизни я, пожалуй, не удирала в такой панике, как от ушастой круглоголовки, о которой тогда ничего не знала. Я, главное, просто сидела на бархане. А она сама подошла, такая маленькая, и задорно загнутый вверх полосатый хвостик. У нее было узкое доброжелательно-индифферентное лицо, и она глядела так кротко. Я — по наивности — протянула к ней руку. Такой стремительной метаморфозы я не видала сроду. Я потянулась к милому созданию, а передо мной уже была фурия. Она стала, во-первых, ровно вдвое выше, у нее оказалась мощная грудь, и она пошла прямо на меня этой грудью, широко и крепко расставив лапы, полосатый хвост угрожающе вздрагивал, загибаясь к спине, а узенькое лицо — вдруг, у меня на глазах — превратилось в огромную морду, и эта морда — тут же, у меня на глазах — начала багроветь, потом лиловеть, потом фиолетоветь, потом — не помню еще чего, но этой феерии красок и ярости их не было конца. Потом я сбежала. Мне кажется, она преследовала меня. Во всяком случае, я бежала долго и долго не могла заставить себя оглянуться. Овцы возле колодца, когда я туда наконец добежала, разом подняли на меня глаза и все сразу прекратили пить, а умная старая коза, которая была у них предводитель, даже понюхала меня, и ее аж перекосило. От меня пахло страхом.
Но я так ни разу и не видала, как умирает ящерица…
Луна вдруг вылезла, как пес, большой и рыжий. Опять не вышло ни пшена. Уж две недели зря пролетели. Все погубил серьез. Напыжась — нельзя писать. Открытьям несть числа. Ужель не знаю ремесла? Коль точность дадена, так выбивай мишени. Душа — как ссадина в колене — нытьем своим стесняет лишь движенья. Я распоясаться желаю, как розовых скворцов грохочущая стая взрывает куст, что был и тих, и пуст. Желаю — прянуть ввысь. Давай, прядай! Гляди — не расшибись об потолок, он — невысок. Чего, Луна? Я подаю по средам, а нынче — вторник, вроде бы, с обеда.
Недурно было бы такую еще послать телеграмму:
«Как лучше узнать духовный мир учителя вопросительный знак».
Помнится, этот вопрос Ему подкинули в форме записки без подписи в девятом «Б», когда шло оргсобрание по подготовке внутришкольной математической олимпиады, что по престижности — Олимпийские игры, и Он собирал письменные предложения-идеи. Но в авторстве Он меня опять же не заподозрит.
Смотрите — сиреневый суслик сидит среди сумасшедших сугробов, сонливо свисая своею стеклянной стотонной ногой…
Тут вся прелесть — именно в перебиве, когда уже привыкаешь к плавному скольжению «эс» и внезапное «ногой» — как удар под коленку. Главное: точно почувствовать длину скольжения перед ударом. Ощутить, поймать и не пропустить. Дети получают свое эстетическое наслаждение, обычно смеются — именно от точно рассчитанной внезапности. Взрослые от этого же частенько раздражаются, у них другое по плотности внутреннее время. Взрослые — бессознательно — жаждут как раз ожиданного, чтобы соотнести с собой, им ведь всего важнее — перенести на себя, чем прямее — тем им комфортнее, или слегка, самую чуточку, неожиданного, чтобы — так сказать — расшириться, не сильно при этом напрягаясь. Взрослые внутренне отяжелели (кг взрослого весит больше, чем кг ребенка, это всегда надо помнить), им трудно даются скачки.
Каждое слово в детской книжке — удар цветным мячом в светлую и звонкую стенку. Мяч обязательно должен стукнуться об стенку несколько раз, иногда — много, детям — для проживания слова до обыденности и приживания слова к себе — обязательно нужны повторы. Важно уловить миг, когда энергия восприятия максимально высока, мускулы души напряжены и разгорячены, а усталости еще нет, но она вот-вот может возникнуть. Тут-то и нужен поворот, эдакий поддых. От поворота на всем скаку — рывком меняется угол зрения, снимается подступившая было усталость и вспыхивает радость новизны, по крайней мере — у детей так, они еще не замусорены штампами.
Во взрослую стену колотиться, видимо, следует медленнее по ритму, чтоб сразу не спугнуть, им нужно длительное вступление. Потом уже — резче, короче. Многократные повторы мяча-слова тяготят взрослых, ибо в повторе они видят лишь повторение и тут же подозревают, что их умственные способности автор недооценил. Слишком хорошо знают точный (вернее — точечный, максимально вероятностный) смысл слова и мало чуствительны к полутонам, к теням, цвету, запаху, расширяющейся — в частности от повторов — глубине и игровой переливчатости, вообще — к полю слова. Слово же всегда двуедино: частица-волна. Мячик во взрослой прозе лучше брать тугой и поменьше, желательно — однотонный, но выпукло очертанный цветом, например — черный. Многоцветье радуги часто воспринимают как радужный мыльный пузырь. А стенка, как правило, лучше если очень спокойных тонов, серо-голубых, светло-салатных, вроде — привычной кухни…
Страшна, как выпь, кричащая в ночи, от собственного крика я проснулась. Его боюсь сегодня увидать.
Не бойся Он и не заметит. А выпь на Украине недаром зовут «бугай». Крик ее в ночной глухоте то ли низкое, сотрясающее мир, тяжелое мычание, то ли буханье огромных легких в глухое ведро. Выпь и не думает удирать, если подходишь. Она поставит клюв вверх, вся пружинно вытянется назад, в камыши, один клюв вверх торчит — камыш и камыш. Нашему ленивому кобелю Казимиру, который случайно на нее напоролся, чуть глаз не выхватила. Клюв выпи бледный, с серою зеленью, длиной с указательный палец, шея — от локтя моего приблизительно до ладони. Мясо — по вкусу — вполне обыкновенное, даже мягкое в лапшовом супе с картошкой и луком. Эта выпь на рассвете летела высоко. «Хочешь — поближе глянуть?» — «Хочу!» — хищно сказала я. И выпь сразу убили. Как же, однако, совместить мою ликующую хищность с моими же, вышеизложенными, вегетарианскими слюнями насчет бедной сайры? Видимо — исключительно посредством возлюбленного моего Принципа дополнительности Бора: две этих точки зрения, взаимно исключающие друг друга, одновременно восприняты быть не могут, с возникновением одной информации другая — наоборот — начисто утрачивается, хоть все равно существует же, но только обе они — вкупе и в дополнительности друг к другу — позволяют получить посильно доступное и посильно физически объективное представление о многогранности моей личности.
Тоска была шаром. Этот шар был слоистым, пожалуй — кокон. Внутри кокона был тепловатый, истлевающий собственной безысходностью воздух. И душа моя неловко ворочалась в нем, как ребенок под одеялом, ища уютное и спокойное место, чтобы заснуть. Но места такого ей не было, потому что боль (Машка это точнее определяет — как «килу души») была всюду и боль эта была замкнута сама на себя, как шар. О, могущество геометрических фигур, из которых нет выхода! Все это уже было у меня — такыр, тамдыр, маразм, энтузиазм, изысканный запах цветущего кандыма, уже от него воротит, а ушастую круглоголовку, небось, давно воротит от меня, не было разве что пустынных клещей да овсяных щей. Разве об этом надо писать? Это все разлитая по блюдцу бессильная любознательность заместо серной кислоты, моча же белки-летяги прожигает волчью шкуру (постлатую, правда, на пол), вот это концентрация.