Разглядывал фаянсовые (из того же материала, что унитазы) бляшки-медальоны, вычитал, приплюсовывал, итожил. Девочка (прожила пять лет) и ее бабушка (дотянула до шестидесяти восьми)… А родители? Куда сгинули-подевались? Надпись: «Прощай, дорогая, незабвенная дочурка» говорила: они есть… Были… И — пропали? Покоились на другом кладбище? Их зарыли другие дети? Или, осиротев, бедолаги еще коптили небо? Мыкали век в одиночестве и постылой тоске? Может, окачурились вдали от своей крохи? Утонули, разбились, сверзились с балкона или прыгнули из окна, сгорели на пожаре, угодили в пропасть во время альпинистского восхождения — и останков не обнаружено? Приказали задолго до кончины — развеять прах и пепел? (Встречались подобные чудаки и чудачества).
На померкшем фото сгрудилась чета: он — в военном кителе, она — в пышном бальном платье, он приобнял ее. Жили дружно, в согласии? А из жизни ушли порознь… Не бывает идиллий — чтобы разом, одномоментно и в одночасье (если только заблаговременно не приняли вместо яд), даже те, кто не чает души друг в друге, покидают юдоль бед (или рай, кто как примет земную командировку) — согласно личному плану и расписанию. Без учета хронометража остальных, посторонних и обожаемых, с кем не мыслит и страшится разлучиться. Никакой любовью отсеченного не спасти. Не дождавшись остающихся, не махнув, прощаясь, мокрым от горьких слез платком — он отчалит в зыбкую бесконечность…
Смерть безжалостно обнажает то, что пытается вуалировать обманщица-жизнь: каждый в мире (и во вселенной) сам собой и по себе и на веки вечные одинок. Выползая из материнского лона, корячится, добывает хлеб и пропотевшую водицу, а потом, не успев толком оглядеться, исчезает. Ни с чем. «Адье!» Общий путь и итог всегда одинаков — ничто и нигде… Весь багаж — в лучшем разе — память: на короткое мгновение был соединен в порхании с мнимой половиной. Симметричной, недостающей частью. Живым протезом, опираясь на который, ковылять легче. Не успел привыкнуть к вспомогательному эрзацу и врастанию в него, срастанию с ним — ан пора взятое (верилось: навсегда, оказалось — напрокат) вернуть, инвентарь отбирают. Но и самый скромный прикуп — миг, проведенный подле близкого, теплого, родного — отрада, ибо вместе и сообща не так жутко превозмогать непонятно куда ведущий путь… Крылья общности (вырастающие не у каждого) — есть главный приз и опознавательный знак счастливцев и счастливиц, отмеченных благоволением Провидения… Скольким не дано навялиться в напарники ни к кому!
Гадал: что таится-кроется за веселыми и смурными, серьезными и беспечными, а то и дурашливыми физиями на перископно торчащих из-под земли тумбах? Восторгался коварством миража, именуемого быстротечностью: дай знать будущим покойникам, что секунда, когда, лыбясь или хмурясь, позируют перед объективом, станет их окончательной послежизненной визитной карточкой, и разве смогли бы держаться непринужденно, некартинно? Позировать — в легоньких ситцевых и шифоновых кофточках и мятых пиджаках? Наверняка в тот расслабленный момент не помышляли о трагическом, не подозревали, для каких нужд пойдет воспринявший богатую или скудную мимику кадр. Если б ведали, для чего вековечатся — пучили бы зенки, выгибали грудь, надували щеки, желая предстать пред потомками во всей красе (которую каждый, согласно собственному представлению, собой являет). Нет, застигнутые в упоении и довольстве собой, воплощали безмятежность. Упитанный, источающий масляную улыбку жмурик перекинулся третьего января. Справил, стало быть, Новый год… Может, весело отметил, переел или перепил — и дал дуба… Или наоборот: лежал в больнице, страдал, таял, тихо загибался, намечал сроки и выдвигал задания непослушной плоти — дотянуть до нового календаря… Дотянул… И — скопытился. Провлачив истерзанное хворью тело через тернии боли, превозмогши муки и страх самораспада и вознося отчаянные молитвы — преставился… Юный мальчик с задорной челочкой стремил вдаль взгляд задумчивых глаз… Фантазировал, рисовал картины грядущего? А сам не перешагнул черты первого своего десятилетия… Мутное зеркальце (как на пудренице) демонстрировало мордашку игривой дамочки. Почему-то осталась одинока, не стяжала семейного очага и уюта… Не посватался никто? Не позарился ни один повеса? Вскоре рядом пришлепнулся на цемент овал с ликом то ли супруга, то ли сожителя, аль гражданского сердцееда? Надписи их имен наползали, соприкасались (целовались и стремились к прежней близости?) — так бывало и когда в крохотную нишу или единственную могилу пихали многих. Строчки на прочих плитах располагались вольготно, с интервалами… Порой сведения выбивали впрок, загодя — чтоб не платить граверам втридорога за дополнительную работу или предвидя: наследников нет, значит, некому позаботиться… В просторном одиночестве пребывал барельеф тонкогубого, видимо, холостяка в полосатом костюме и галстуке. Не сумевшего найти пару на коротком перегоне меж рождением и кончиной? Претенденток, надо полагать, было вдоволь, там и сям тулились контуры не принадлежащих никому женских теней — караулящих, надо полагать, загробных женихов?