Премьера была назначена на предновогоднюю неделю. Вал экранной ахинеи, достигал в эти дни наибольшего подъема. Косяком шли досъемки развлекательных программ, выискивались и изобретались наипривлекательнейшие сюжеты (например о том, как отмечают Рождество проживающие в погребах и холодильниках барабашки, или как водят хороводы вокруг столетних елей в лесу животные-гомоссексуалисты), вакханалия бесстыдства и пошлости перехлестывала через край: если б существовали счетчики, способные установить степень бредовости творимого, их стрелки в этот период бы зашкаливало…
— Есть сермяга, что бесовщина подручничает нам на стыке уходящего и нарождающегося летосчисления и как бы навязывает эстафету грядущему, — говорил, потирая руки Гондольский. — Начинаются колядки, вот дьявольские силы и неистовствуют на законном основании, и повсюду им рады…
Накануне долгожданного показа я заглянул к своей девочке. И увидел: с ней происходит невообразимое. Не мог оторвать взгляда от ее осунувшегося лица, не способен был различить, что шепчут ее губы. Так бы и стоял, не в силах ее покинуть, если бы заботливый Фуфлович не прислал фиакр. К шумной премьере непревзойденного сериала был приурочен и еще один звонкий и многолюдный праздник. Несмотря на отчаянное и все более вызывающее противостояние Фуфловича властям (он в своем критиканстве дошел до того, что не откликнулся благодарственной одой на пожалованную ему — в рамках президентской программы поддержки интеллигенции — очередную машину с «мигалкой»), в Георгиевском зале Кремля широко отмечался юбилей инфекциониста. В кэбе с бубенцами и сопровождении кортежа из десяти белых лошадей, меня доставили прямо к Царь-пушке, куда съезжались и остальные гости. Далее приглашенных несли на сплетенных руках гвардейцы роты почетного караула. Зал сиял огромными люстрами и украшениями женщин, тускло переливались ордена на мужских лацканах. Обтянутую вишневым бархатом сцену венчал золоченый, усыпанный рубинами трон, в который воссел виновник торжества, ансамбль песни и пляски Аляски сыграл гопак, поклонники охапками подтащили к ногам сернокислотника букеты. (Была среди поздравительниц и церемонемейстерша крематорского зала, ее букет оказался самым неохватным и благоухающим). Сладко-сиплоголосый тенор (муж «колбасы») исполнил гимн «Виват, король, виват!», хроменькая балеринка станцевала адажио из «Лебединого озера», а батюшка Гермоген пропитым басом возгласил «Многая лета» и окропил Казимира красным шампанским.
После затянувшегося банкета мы с Фуфловичем возвращались в нагруженном подарками экипаже. Приношений было столько, что Фуфлович попросил ямщика (бородатого громилу в звании полковника) сесть на закорки, а сам взгоромрздился на облучок (который он упрямо называл «козлами») и взял в руки возжи. Ехали вдоль набережной. В свете луны искрился снег. Повернувшись ко мне, Казимир сказал:
— Твоя блюзка… Не промах. Была в ударе. В дивном платье с разрезом… Обратил внимание? Что проглядывало в этой щелочке… Вот и уехала с хвостатым куратором.
Я сказал, стараясь говорить спокойно:
— Заткнись.
Но Фуфлович раздухарился.
— Теперь-то ты меня, надеюсь, убьешь? — хохотнул он. — Сверхэффектно: погибнуть в юбилейный вечер. Накануне премьеры сногсшибательного сериала… Представляешь, какой памятничище мне отгрохают потрясенные почитатели?
— Да, убью, если услышу что-нибудь подобное, о разрезе, — обещал я.
— Скажу, отчего не сказать, — с готовностью откликнулся Казимир. — Только не знаю, с которой начать. С той курвы, которая под землей или с той, которая в теле. Путалась со Свободиным, с Гондольским, со мной. С кутюрье, который сшил ей это бесподобное платье.
Я успел смазать кулаком лишь в его загривок, на защиту юбиляра вскочил ямщик-охранник, в тот же миг из-за моста вырулил автомобиль, который то ли занесло на скользком повороте, то ли он в нас (по наущению политсовета) и целил, перед моими глазами мелькнул фонарный столб, раздались треск и грохот, кто-то выкрикнул: «Виват!», дальнейшего я не запомнил.