Выбрать главу

Потом я спешно сдал дежурство, не отстояв каких-то жалких полчаса, и сразу же рванул домой со слабенькой надеждой на то, что Ольга уже на месте, а грозная, потому что невыспавшаяся и перевозбудившаяся от всех событий, мать начитывает юной, по сравнению с ней, конечно, стерве заумные нотации о том, как нехорошо себя «засранка», живя со мной, сегодня повела:

«Маленькая Юрьева, любимого мужчину жизненно необходимо уважать!»

Но…

«Она с тобой?» — встав на цыпочки, Марго заглядывала мне через плечо, а потом за спину, при этом громко всхлипывала, будто Лёльку хоронила. — «Боже мой, Ромочка, где она? Где моя Оленька? Игорь! Игорь!» — всплеснув руками, она в ладонях спрятала и без того заплаканное лицо. — «Надо оформить заявление. Юрьевы, что вы замолчали? У меня дочь пропала… Козлы толстокожие! Она… Она… Господи, ей нельзя волноваться. Рома, я хочу написать…»

«Я написал!» — рявкнул и, оттолкнув её, не разуваясь, прошёл по коридору, разложив на тумбочке ключи, портмоне и магазин патронов, которые после дежурства вместе с табельным намеренно не сдал.

Я сразу написал — не соврал. «Инкубационный период» в этом случае вообще не важен. Чётко, внятно, обстоятельно, подробно. Я описал, как выглядела на момент пропажи моя любовь, упомянул особые приметы и не забыл сказать, во что красавица приблизительно была одета. Откуда я всё это знал? Её фигура. Её контуры. Родинки и пятна. Смешная мимика. Кривляния и искажения голоса. Её размеры и параметры. Я знаю всё, ведь:

«Ольга Алексеевна Юрьева, 28 лет, волосы светло-русые, почти блондинка, голубые глаза, пухлые губы, ровный нос, сухощавое телосложение, метр семьдесят три… Была одета… Пальто, юбка в меленькую складочку, свободный свитер… Колется — пиздец как!» — это всё моя любимая жена. Одежду Лёлик показала, пока кружилась в тёплых, но капроновых колготках, в чёрном лифчике и с распущенными волосами перед экраном телефона, чтобы сделать видео, а после отослать в наш семейный чат. Это ведь бесовское топливо, на котором взлохмаченный тёмными ночами Ромка Юрьев способен продежурить без кофеинового допинга и полноценного отдыха ещё три-четыре дня.

«Ромка!» — батя пялился на меня тупым ослом, пока я грубо передёргивал затвор, надраивая оружейным маслом ствол. — «Это не по правилам. Слышишь? А ну-ка, посмотри на меня. Она найдётся. Всё будет хорошо».

«Я знаю» — глухо буркнул и, не раздеваясь, завалился на кровать. Пристроив на уровне глаз наше свадебное фото и заряженный свинцовой хренью пистолет, перекрестил на груди руки, в которых зажал мобильный телефон. Застыл здоровой, повалившейся на бок статуей. Я замер. Притаился. Скрылся. Погрузился в сумрак мрачный, слепленный из глины голем. Отыскал забытую когда-то тень. И начал выжидать. Но всё же грубо рявкнул, шикнув бате:

«Выйди на х. й!» — и тут же подмигнул смеющейся в тот светлый и погожий день жене, лениво растянув улыбку, содрогнулся телом и медленно, будто умирая, прикрыл воспаленные бессонницей глаза.

Кто мог знать тогда, что сучье ожидание затянется ещё на сутки, по окончании которых я буду дико улыбаться и мерить комнату широкими шагами, расхаживая монотонно вперёд-назад, рисуя идеальные крест-накрест диагонали, пропахивая тяжёлой обувью матрас супружеской двуспальной кровати, жалобно постанывающей за каждым разом, как только я наступал на измызганные грязной подошвой бывшие когда-то розовыми кружевные наволочки наших с ней подушек…

Помалкивающий отец сидит штырём в пассажирском кресле. Я чувствую, как старший Юрьев сильно напряжён, а воздух в салоне чересчур наэлектризован. Трещит, искрит и хлопает, пропуская через себя покусывающий кожу рук положительно или отрицательно направленный заряд.

— Сын, давай-ка медленнее и тише, — мужская крепкая рука с сильно вытянутыми пальцами, зажимает моё правое запястье и тянет на себя. — Ромка, прекрати! Мы уже приехали. К чему эта гонка?

— Убери! — цежу сквозь зубы. — Не смей указывать мне, как вести машину. Ты здесь пассажир, а не водитель. Не нравится? — придавливаю плавно тормоз, мгновенно прижимаюсь к бордюру, включаю аварийку и с жалким свистом, вызванным трением резины об асфальт, подруливаю, чтобы высадить болтливого отца. — Пошёл на хрен отсюда! Не держу.

— Мы успеем. Зачем ты?

Успеем? Он смеется? Ему смешно? Да он, по-видимому, издевается. Убью! Убью его, если он сию секунду не заткнёт свой рот.

— Я хочу её увидеть. Едем дальше или…

— Да. Ромка, перестань. Ты увидишься с женой. Оленька — не одна, там с ней мама. Она звонила и…

Час от часу не легче! Мать — серьёзный врач, медицинский работник, профессионал, исследователь и строгий, грозный практик, привыкший добиваться цели, поставленной перед собой. Сюсюканье с постоянно хнычущими пациентами — это абсолютно «не Марго». Кто угодно, но только не она. Мама любит повторять, что врачебная жалость для больного сродни выстрелу в упор. Страдающим не нужны нежность, участие и хилое, почти всегда наигранное, оттого ложное, фальшивое, сказанное по вежливости, слабое сочувствие. Тем, кто болен и терпит истязающие тело муки, необходим профессиональный взгляд на вещи и стремительное, без раздумий, принятие решений, способных купировать или поглотить пытающую человека боль. Мать не знает, что такое ласка. Она не выносит низменное, с её точки зрения, сострадание. Эта сухонькая женщина — смертельно опасная искра и одновременно с этим поглощающее всё и вся бешеное, неконтролируемое пламя, уничтожающее слабое и пожирающее беззащитное на своём пути.

— Ей нужен я, моей жене нужна моя поддержка, а не здоровые иглы, капельницы, антибиотики и физраствор с глюкозой, бесполезные ширки и рецепты на мёртвом языке, которыми Марго её напичкает, нашпигует мою Олю, как молодую, слабенькую на сало свинку. Если она ей что-то сделает, клянусь, что собственными руками удавлю её, — шикаю, отвесив парочку проклятий плетущейся впереди нас хилой малолитражке бабского пошиба, перестраиваюсь на последний разворот. — Курица тупая! — даю клаксон что есть собачьей силы. — Пропади ты пропадом, обезьяна на колёсах.

— Стоп! — отец сбивает мою руку. — Приди в себя. Лёлик жива. Она ждёт тебя. В каком виде ты сейчас предстанешь? Ты выглядишь, как…

— Зверь? Животное?

— Ро-о-о-о-м… — отец растягивает ту же букву, с которой начинается имя женщины, без которой я дурею и схожу с ума.

— Они… Они… — сжимаю пальцами обмотку, впиваюсь в швы, ногтями рву до сей поры идеальную автоматическую, выверенную, вероятно, цепким лазером нитяную строчку, хриплю, плююсь и чувствую, что однозначно не сдержусь. — Разорву их. Вот этими руками, — сняв их, таращусь на бледные, подрагивающие ладони, щедро испещренные линиями сердца, ума, любви и бесконечной жизни, — я рассчитаюсь. Клянусь!

Теперь меня тошнит. Желудок абсолютно не стесняется, а содержимое, опутанное желчью и соляной кислотой, забирается наверх, растворяя пищевод и ротовую полость, щекочет нёбо и подступает к крепко стиснутым зубам. Диафрагма сильно сокращается, мешок с дерьмом спазмирует и подскакивает, а я, как тупорылая скотина, бекаю и блею:

— Бля-я-я-я-дь!

— Она жива, сынок. Помни об этом. Тихо-тихо, мальчик. Ром, всё будет хорошо. Приди в себя.

Я помню. Помню… Помню, что… Жена жива! Да только все эти батины стенания бесполезны. Эта жалость ни к чему.

— Я взываю к правосудию, папа, — кривляюсь, всхлипнув, жалко признаюсь. — Их… Их… Какую статью придумать, чтобы гниды не отмылись? Это ведь особо тяжкие.

Удержание силой. Принуждение. Дача запрещённых препаратов. Групповое изнасилование. Покушение на убийство.

— Какая, мать твою, статья?

— Следствие разберётся.

— Следствие? — щурюсь, словно над его словами издеваюсь.

Да не «словно»! Я заливисто смеюсь. Наверное, истерика ко мне внезапно подкатила.

— Папа-папа-папа, времена суровой справедливости давным-давно прошли. Здесь чуть-чуть другие умные законы. Есть пострадавшая, а есть обвиняемая сторона. Кто они? Кто их родители? Какие полномочия? Я ведь отстранён!

— Ещё бы! Ты муж. Ты и есть та самая пострадавшая сторона. Такие правила — тебе ли о таком не знать?