Выбрать главу

— Ты что имеешь в виду? — переспросил он, пока еще не понимая и не вникая.

И я, чтобы доказать ему всю серьезность признания, что имею в виду как раз то самое, самое важное и самое серьезное… ведь в этот момент я его любила до бесконечности, я ему сказала:

— Владимир Георгиевич, если бы вы… если бы вы знали, как я вас люблю!

На что он мне резонно заметил:

— Но ты и должна меня любить. Ты моя студентка. Меня все студенты любят. Вон меня как Вологдин любит, да и Ярмольник, я не сомневаюсь, что он меня тоже любит!

И он, смешно закатив глаза и приложив руку к сердцу, уже начал было что-то показывать, как его любят студенты. Например, студент Ярмольник.

— Нет, — почти закричала я.

Я отказывалась принимать несерьезность оценки моего признания. И от того, что я настаивала на серьезности, а он не верил мне, от того, что я боялась, что это будет выглядеть наигранно, и он, мой педагог, завкафедрой актерского мастерства, уличит меня в фальши, — от всего этого страха у меня на глаза навернулись слезы.

— Владимир Георгиевич, — с горьким упреком сказала я. — Я вас совсем не так, не так, как Ярмольник! Как вы можете сравнивать?! — Обида прорывалась с каждым словом.

И слезы! Слезы величиной с фалангу пальца, крупности неимоверной, покатились по моим щекам.

В носу защипало не только от слез. Предательски подмокшая тушь «Ленинград» за двенадцать копеек уже «подъедала» глаза. Я знала наперед, что за несколько секунд у меня распухнут губы, нос, все будет страшным и некрасивым. И от боязни, что он увидит меня уродиной, я уткнулась ему в грудь и стала сильно к себе прижимать.

Ворсинки его пальто попали мне в нос, стало трудно дышать, а шерстяные борта становились все влажнее и влажнее, как от ливня.

— Ты что, плачешь? А ну-ка покажи мне свое лицо. — Он попытался взглянуть мне в глаза.

Но не тут-то было. Я вцепилась руками в его воротник со всей молодой силой. А он говорит:

— Ты что, правда плачешь? Ты посмотри: вцепилась и правда плачет, — ответил сам себе. — Ну, покажи лицо, покажи лицо. — И он сильно и осторожно отстранил меня от себя и поглядел.

Я была действительно по-настоящему зареванная и в этот момент любила его до бесконечности. И оплакивала абсолютно все. А что все — мне было непонятно и ясно одновременно. И я ему сказала:

— Вы самый гениальный человек! И не Гриценко должен играть, и не Юрий Васильевич Яковлев должен играть, и не Михаил Александрович Ульянов. А вы! Вы талантливее их всех! Я вас люблю так, как вас никто не любил, и уж тем более Ярмольник. Но вы мне не верите, — драматично закончила я. — Пустите меня.

А он в этот момент… Теперь он меня очень крепко держал. И я видела, как он изменился. Я видела, как он стал похож на свои фотографии, которые висели в театре и на которых был совсем другой Шлеза: Шлеза, только что пришедший в театр, — с волнистыми волосами, блестящими крупными глазами, без очков, с изящным носом, молодой и полный сил, — а не пожилой педагог, уставший, может быть, даже от наших глупостей и дурачеств. А может быть, от чего-то другого. Может, что-то портило ему жизнь, какие-то болезни или проблемы отравляли ему существование… Но на мгновение его постаревшее лицо исчезло, а молодое возникло перед моими глазами.

И вдруг… мы с ним поцеловались. Мы с ним поцеловались в Вахтанговском переулке, между театром и училищем. И он неожиданно сказал:

— Нина… Спасибо тебе, Нина.

Почему он так сказал, я тогда не поняла. А сейчас думаю, что он просто пытался так от меня отстраниться.

— Как вы можете говорить спасибо за «люблю»? — пристыдила я его. И он ответил:

— Ты знаешь, если нас сейчас кто-нибудь увидит, то решит, что мы любовники: ведь все ходят вокруг нас. А спасибо я тебе сказал за то, что ты меня… Ты талантливая, молодец, — теперь он давал мне оценку как педагог. — Посмотри, в какой мир переживаний ты увлекла меня всего лишь за десять минут. Вот за это тебе и спасибо.

Внутри себя я не любила тех, кто был обласкан славой и любовью большинства. Я почему-то всегда не любила тех, кому передано. А любила тех, кому недодано.

Гении лепили наши души. Поэтому, конечно, они все были для нас кумирами. Но так, чтобы гоняться, просить автографы, фотографироваться, это было не принято.

Уже потом, когда я видела у некоторых ребят фотографии, которые сейчас, конечно, составляют бесценный архив, то подумала, как расточительна молодость. Мы не ощущали хрупкости и быстротечности бытия. Мы не ощущали того, что учителя уйдут. Почему-то жизнь тогда казалась вечной.