По убеждениям он — патриот, по кассовому признаку — наоборот. Хорошая ему досталась служба: шеф-редактор газеты, образованной для агитации еще не вымершего плебса на дальнейших выборах. На что магнаты грохнули, еще не выбрав даже окончательно, в какую масть ходить, могучий теневой кошель. И он мне предложил писать ему за огромный для моей материальной амбы гонорар: 25 долларов за страницу.
Но проходят мои первые шесть страниц, он звонит: подъезжай, можешь получить свои сто двадцать долларов. Я говорю: постой, шесть на двадцать пять — будет сто пятьдесят. Ну, отвечает он, не жадничай, пришлось подрезать, и по двадцать за страницу — тоже хорошо. Я подъезжаю, он, с иголочки одетый, достает свой новый, издающий дивное амбре лопатник: вот твоя честно заработанная сотня. Ну, не бузи, другие тебе и того не дадут.
А так как это было, увы, сущей правдой, затем мой гонорар все неуклонно сокращался — и наконец однажды не последовал совсем. Какая-то дескать заминка с этой черной, последний свет в моем окошке, кассой.
Тогда я звоню кормильцу, наивно мысля тронуть его всей, увы же, неподдельной повестью о моем горе-злосчастье. Он ее выслушал — и говорит: «А чего ж ты хотел, старый? Всю жизнь прожить, как ты живешь — и сытым быть? Ты хорошо устроился: всю жизнь писал и жил в свое удовольствие, в Союз писателей вступил, катал по домам творчества и девкам пыль в глаза пускал. А я все это время должен был чужие задницы лизать — ты и не знаешь даже, что это такое! Да, я сейчас в порядке — но всего достиг только своим трудом! И мог бы все твои проблемы решить разом — если б ты этого заслуживал. Но я слишком дорого за свое заплатил, чтобы тебе вот так, как ты привык, на дармовщину подавать. Изволь и ты тоже потрудиться наконец!»
Я, с изумлением впитав его тираду, говорю: «Изволь! Снимай штаны, давай приеду, поцелую тебя в зад!»
«Вот ты опять, — с сердечной укоризной отвечает он, — все ерничаешь. Значит, еще не так тебя, как плачешься, прижало. Но ничего, попомни мое слово — у самого ума не хватит, семья твоя тебя заставит поумнеть. Кстати, чтоб ты не думал, что я боюсь каких-то яковлевых — мне они по барабану. Все, что ты пишешь, меня вполне устраивает, и твой пафос, и здоровые патриотические нотки. Но просто хорошо писать — сегодня не профессия. Пойми это, смири свою гордыню — и тогда по-настоящему поговорим».
То есть, я понял, у него на сердце накипало долго — и предыдущее сниженье моей гонорарной планки было отнюдь не из простого человеческого жлобства. А целый, значит, дьявольский, продуманный расчет — пригнуть меня так, как за волосы, к его завернутой в трусы патриотизма и демократические брюки заднице. Но не впрямую — а, как он выразился, по-настоящему, сиречь по всей, не оставляющей надежды разойтись в одно поганое касание программе. И дал же Бог кормильца с таким вздорным вкусом! Достиг же уже, кажется, всего, успешно примирив в себе, подобно столику домжура, патриота с демократом — ну и отдохни! А он, мятежный, еще ищет на свой зад этого блуда — как будто в нем, а не в какой-нибудь душевной референточке, покой!
Закорешились же мы с ним еще давным-давно. Я сел стажером за его бывший стол в сельском отделе еще старой «Комсомольской правды», откуда он поднялся в «Огонек», самое хлебное тогда издание. И однажды он зашел к нам, с ностальгией поглядел на свое прежнее место, дружески похлопал по плечу меня: «Ну что, шеф посылал уже: а ну-ка, братец, привези мне сорок вкусных строк о жатве! Ох уж я этих строк здесь и нагнал!»
Мы чем-то глянулись друг дружке, вышли покурить — и заболтались так, что расстались только поздним вечером у пивной. Он рассказал мне много нового о коридорных тайнах и интригах «Комсомолки», как бы щеголяя своим осведомленным и не лишенным остроумия взглядом на такую интересную всегда изнанку ремесла. Это — до пива. А после пива перешли уже, как водится, и на интим.
Интим его в ту пору заключался в неудачной страсти к редакторше одного нашего отдела, потрясающе сисястой крале, которая с полгода приезжала по ночам в полученную им от «Комсомолки» коммуналку на любовь. Но замуж затем вышла за другого — дипломата и чекиста в генеральском ранге. И очень даже недурной с лица приятель, с бархатным баском, ласкающим девичьи ушки, крайне остро, как защемление спинного нерва, переживал свое фиаско — полагая, что виной всему его негодный, не чета генеральским кафелям и унитазам, быт.
Другой его интим был связан с его батей, старой закалки председателем колхоза в Курской области, которого всю перестройку заедали порожденные ей ловкачи. И верный сын на моей памяти не раз склонял собратьев съездить заступиться за отца, даже сам что-то писал под псевдонимом в его пользу. Но когда уже вконец пробила демократия и центральная печать лишилась былой власти на местах, батяню все же съели. И сын в итоге окончательно душой стал патриот — настолько ярый, как бывает только среди ренегатов.